I.
В четыре часа утра Бангкок — измотанный боксёр: обвис в своём углу и ждёт, когда ему скажут, кого бить дальше.
Я здесь уже был. Это первое, что тебе стоит про меня знать. Не один раз и не два, а двадцать три декабря подряд, плюс-минус, и каждый раз шаг сквозь эти раздвижные двери в воздух, который не раздвигается, а липнет. Две-три поездки в год, каждый год, со второго срока Рейгана. Что делает меня либо самым преданным торговцем серебром во всём Тихоокеанском бассейне, либо самым завравшимся секс-туристом экономкласса. Сейчас я ни то ни другое. Сейчас я мужчина в очереди на паспортный контроль в Суварнабхуми: ручная кладь набита ювелирными лупами, два пустых кейса Pelican едут где-то по ленте позади, и единственное, что обо мне сейчас правда, — я не сплю.
Первой бьёт влажность. Всегда первой. Не стена: стена подразумевает, что на неё можно опереться. Это пространство между двумя ломтями тёплого хлеба, и начинка — ты, и хлеб дышит. Через шестьдесят секунд рубашка становится второй кожей. Через девяносто трусы начинают пересматривать условия отношений с твоим телом. Туристы позади меня, семья из Мельбурна, вся в цинковой мази и шляпах Tilley, уже вянут, багажная тележка кренится влево, как корабль, набирающий воду. Отец всё протирает очки. Мать всё повторяет под нос Господи, достаточно тихо, чтобы сойти за молитву. Даю им двенадцать часов — и они у гостиничного бассейна, варёно-розовые, выпрашивают у бармена лёд.
Мы с жарой уладили этот спор десятилетия назад. Мои поры открылись где-то над Бенгальским заливом и не закроются, пока я не вернусь в свою квартиру снимать поднос кхосанского серебра под люминесцентными лампами, выставив термостат на температуру, от которой стало бы неуютно трупу. А пока пот — литургия: таинство возвращения, способ тела сказать да, снова это, снова то место, где мы настоящие.
Паспортный контроль — формальность. Офицер не поднимает глаз. Ему незачем. Одинокий американец, под пятьдесят, рейс с Западного побережья. Таких, как я, он видел тысячу. Мужчина, который говорит бухгалтеру, что это закупочная поездка, и не говорит друзьям ничего. Штамп падает на паспорт с решительным шлепком — так шлёпают, когда кончается смена.
Потом лента, потом кейсы, потом зелёный коридор, где ни разу никто не спросил, зачем человек прилетает в эту страну с двумя пустыми кейсами. Они ищут вес. Пустому никогда не приходилось оправдываться.
Через зал прилёта, мимо табло обмена валют со столбиком цифр (в такси я всё равно проверю их заново), мимо унылого парада частных водителей с табличками, где фамилии написаны с ошибками, мимо стайки таксистских зазывал: их первый ход не менялся со времён Донмыанга. «Хотеть отель? Хотеть девочка? Молодой девочка?» Последнее — всегда последнее — подаётся с улыбкой такой ширины, что она обнимает тебя целиком, тогда как за само предложение полагается арест. Нет, девочку я не хочу. Нет, молодую девочку я не хочу. Я хочу такси по счётчику, и чтобы у водителя отношения с педалью тормоза были не только теоретические.
Я его нахожу. Точнее, он находит меня. Худой мужик с ёжиком, в рубашке, расстёгнутой до пупа, материализуется у моего локтя, как призрак, собранный целиком из никотина и доброжелательности. Он берёт один кейс, не спрашивая, и идёт. Я иду следом. Таков протокол. В Бангкоке тот, кто первым коснулся твоего багажа, владеет тобой следующие сорок минут. Маршрут обсуждается. Отношения — нет.
Такси — «тойота», пережившая свою гарантию как минимум на две президентские администрации. Включается счётчик. Кондиционер сипит, выдавая нечто среднее между прохладой и предсмертным выдохом мелкого зверька. Мы вываливаемся на скоростную эстакаду.
Бангкок в четыре утра: натриевые фонари красят эстакаду ядовито-жёлтым, и всё под ней превращается в место преступления. Немногие ещё едущие машины виляют по пустым проспектам с расслабленной уверенностью пьяных, которым сказали, что копы спят. Бродячие собаки переходят где хотят. Шпили храмов ловят первую синеву близкого рассвета, сусальное золото подмигивает — так подмигивает обещание человека, ещё не решившего, сдержит ли он его.
Водитель молчит. Это необычно. Обычно они начинают с вопроса про девочку и переходят к погоде, пробкам, правительству, бесполезности прошлого правительства, вероятной бесполезности следующего. Этот просто ведёт, сигарета догорает между пальцами, и пальцы эти, похоже, держат руль по памяти. Я смотрю, как Бангкок разматывается за окном, и делаю то, что делаю в этот час: проверяю в телефоне курс.
34,82.
Я делаю этот подсчёт с тех пор, как бат стоял на 25, и потом, когда он рухнул до 43 в кризис девяносто седьмого. В тот год я купил четырнадцать кило серебряной цепи на храмовой ярмарке под Чианграем и заплатил за всё столько, сколько в Санта-Монике еле хватило бы на приличный ужин. Хорошие были времена. У бата теперь есть мнение. У бата есть самоуважение. При 34,82 маржа такая тонкая, что об неё можно порезаться, но дело не в марже. Никогда не было в ней. Маржа — сказка, которую я рассказываю торговцу внутри себя: ему нужна причина сидеть в «тойоте» без амортизаторов на аэропортовой эстакаде двадцать третий год подряд.
Настоящая причина за окном, и пахнет она дизельным выхлопом поверх плюмерии поверх шипящего жира в воке уличного торговца, уже раскочегаренном в такой час, а под всем этим — чем-то мёртвым, органическим, неопознаваемым, живущим в шве между тротуаром и стоком со времён Аюттайи. Настоящая причина — то, как город берёт тебя за горло, мягко, как любовник, но с умыслом, и говорит: я знаю, зачем ты здесь. Ты знаешь, зачем ты здесь. Нам не надо об этом говорить.
И мы не говорим.
Отель — в стороне от Сукхумвита, рядом со станцией BTS, потому что я не идиот. Верхний средний сегмент. Мраморный холл, рабочий лифт, портье с выражением человека, умершего некоторое время назад, но не желающего поднимать из-за этого шум. Он обрабатывает паспорт, назначает номер и ровным голосом произносит главное юридическое уведомление отеля — так зачитывают условия пользования микроволновкой.
— Гость на ночь, джойнер-фи семьсот бат.
Вот оно. Налог. У каждого отеля в этом городе, работающего с этой публикой, есть такая строчка: маленькое бюрократическое признание того, что тот, кто поднимется с тобой наверх после полуночи, тебе не жена, и заведение хотело бы свою долю. Семьсот — средний сегмент, как и отель.
— Понял, — говорю я.
Он выдаёт карту-ключ. Я дома.
Номер — это номер. Они все — этот номер. Кондиционер гудит на полтона ниже нужного. Матрас несёт спрессованные грехи и высохшие жидкости сотни постояльцев: они были здесь до меня и кончали здесь часто. Ванная — кафель, белая, беспощадно гигиеничная так, что начинаешь подозревать: гигиена тут недавняя и агрессивная, как трезвость завязавшего алкоголика.
Я моюсь. Тёплая вода, слабый напор, и чтобы намочить голову, приходится присесть. Смывается самолёт, аэропорт, такси и двенадцать часовых поясов между тем, кто я в Калифорнии, и тем, кто я в Бангкоке, и выхожу оттуда уже вторым.
Из окна, с четырнадцатого этажа: город просыпается. Небо наливается старым синяком: жёлтое и лиловое перетекают друг в друга по пространству, взятому напрокат с холста Босха. Внизу первые мотобайки, первые тележки торговцев, первые монахи в шафране идут утренним обходом, чаши для подаяния у бедра. Где-то петух. Петух есть всегда, даже в центре Бангкока: какой-нибудь упрямый карликовый петух на крыше объявляет рассвет своей юрисдикцией. И гекконы. Трое уже у меня на потолке, телесного цвета, стрекочут территориальные претензии и роняют микроскопические какашки на поверхности — горничная с ними разберётся или не разберётся.
Надо бы поспать. Я не буду спать. Пока нет. Тело хочет, но у тела нет права голоса. Оно потеряло это право где-то над Тихим океаном. Голова уже распаковывается, и только эта распаковка сегодня и случится. Два кейса Pelican, пустых, за двенадцать дней наполнить товаром. Ювелирные лупы, электронные весы, рулон мягкой ткани для обёртки. Фурнитура, цепь на метраж, изделия горных племён, если на Чатучаке в этом году найдётся хоть что-то, кроме туристического мусора. Это законная работа, и она настоящая. Она кормит. У неё есть лицензия, банковский счёт, магазин на eBay с рейтингом 99,8 процента и один покупатель из Де-Мойна, снизивший мне оценку за сроки доставки и с тех пор живущий у меня в голове бесплатно.
Серебро настоящее. Всегда.
Чего серебро не объясняет — почему участился пульс, когда шасси коснулись полосы. Почему, когда такси свернуло на Сукхумвит и пошёл неон (не столько сами вывески, сколько сама идея вывесок, коллективный нейронный гул города, где ночной словарь состоит из шести слов и все шесть непристойные), я почувствовал, как та часть меня, у которой нет ни лицензии, ни магазина на eBay, ни рейтинга, села прямо и навострила уши.
Есть сой к югу от Силома. На гостиничной карте его нет, и незачем. Есть мир под серебром, под обменным курсом, под историей, которую я рассказываю на День благодарения, когда кто-нибудь спрашивает про поездки. И в этот мир я пойду завтра вечером или послезавтра, потому что всегда иду, потому что десятилетия между тем, кем я был, и тем, кто я есть, научили меня насчёт Бангкока ровно одному.
Соблазняет не город. Соблазняет разрешение, выданное городом. Разрешение перестать притворяться. Хотеть то, чего хочешь, на открытом воздухе, под натриевыми фонарями, в стране, где у твоих желаний есть рыночная цена, а парни, которые их исполняют, тебе улыбнутся — по-настоящему улыбнутся, не служебным оскалом американского сервиса, а тайской улыбкой, той самой, что говорит: я тебя вижу, я знаю, что тебе нужно, мы оба здесь по одной причине, и причина не стыдная.
В этом году у разрешения есть лицо, и на лице шрам через левую бровь. Номер 14 в Lucky Boys, он стоял на той сцене в марте, он назвал мне своё имя дважды и оба раза меня потерял: первый раз потому, что я не слушал, второй — потому, что мне было стыдно признаться, что я не слушал. Его фотография у меня в телефоне, двумя снимками ниже скриншота с курсом. В августе я отправил ему сообщение. Он не ответил. Может, он сменил номер, или бар, или передумал, а может, он просто молодой человек с телефоном, набитым фарангами, которые пишут в августе. Девять месяцев — долгий срок, чтобы носить в себе лицо. Я его носил, и вот об этом я не сказал бы вслух ни Дэйву, ни бухгалтеру, ни своей парикмахерше. Я думаю про эту бровь с гейта в LAX.
А пока — кровать. Тонкий матрас. Химически жёсткие простыни. Геккон на потолке прямо надо мной смотрит взглядом, пережившим любой отель, любого туриста, любой роман в рассрочку, по две недели за раз.
Я закрываю глаза. Город дышит вокруг, горячий, мокрый, терпеливый. Бангкоку всё равно, засну я или нет. Он будет здесь, когда я проснусь, — он всегда здесь.
II.
Я проспал до двух дня и проснулся голодным не в ту сторону — это и есть джетлаг. Потом ещё сорок минут лежал и ничего не делал, а это уже не он. У этого ничего был шрам через левую бровь.
Вот тебе и завтра вечером или послезавтра.
Весь фокус с Сой Твайлайт — знать, что он не хочет, чтобы его нашли.
Выходишь из BTS на Саладэнге, вниз по бетонной лестнице, в натриево-жёлтую муть Силома, и вливаешься в толпу: туристы идут на ночной рынок, офисные — домой, ледибои — на работу, и все текут по тротуару притоками реки, устья пока не видно. Тротуар отдаёт дневное тепло обратно через подошвы. К углу рубашка уже выбрала себе место на спине и осталась там навсегда. Ориентир — Патпонг, по идее: ночной рынок, до того квартал красных фонарей, до того рисовое поле, а теперь коридор поддельных сумок и криков «DVD! Секс-кино тебе!» на такой громкости, будто продавец уверен: глухота — обязательное условие для порнографии.
Продираешься сквозь строй полиэтиленовых навесов, под ними угольные жаровни, и дым всю дорогу идёт на уровне лица, сладкий и палёный поверх канализационного духа, живущего подо всем на Силоме.
Дальше ищешь поворот. Все интернет-путеводители говорят одно: ищи Family Mart. Это Бангкок. Отсюда до реки четырнадцать Family Mart. Нужный стоит у входа в щель между домами: прищуришься — это, может, и улица, не прищуришься — переулок, куда бродячие коты ходят сводить старые счёты.
Я не прищуриваюсь и этим входом не пользовался с девяностых. Я захожу своей дорогой с тех пор, когда название соя было слухом, а баров в нём было три. Два десятилетия мышечной памяти проносят мои ноги мимо Burger King и Subway (маленькие импортные ломтики американской жизни, годные только на то, чтобы напомнить: ты больше не в Америке), вниз по боковой улице мимо чемоданных лавок, через тёмный отрезок, где лежачие полицейские ловят больше туристов, чем тук-туков. Ко второму пот доходит до ремня. И — в свет.
Синий свет. Воздух в сое на три градуса выше воздуха на Силоме, потому что шестьдесят кондиционеров выдувают в одни и те же двенадцать метров улицы и никто ни разу не предложил альтернативы. Синие ёлочные гирлянды натянуты между домами пологом и льют пресный свет на лица внизу: смуглые, белые, все обращены одновременно вверх и внутрь, выражение человека, нашедшего то, что искал, и не до конца уверенного, что хотел найти. «Шоу сейчас! Шоу сейчас!» Зазывалы в смокинговых жилетах сверкают белыми улыбками, закрывшими больше сделок, чем любой риелтор Западного полушария. Dream Boys. Hot Male. Lucky Boys. X-Size — не хватает двух иксов, а с учётом местного среднего ещё и буквы L. Fresh Beach Boys: свежесть обещана, ничего не гарантировано. Названия выстраиваются вдоль соя, как меню в ресторане, где каждая позиция — блюдо дня, а блюдо дня — ты. Точнее, твой кошелёк. И уже потом всё, что к нему прилагается.
Зазывал я не замечаю. Они меня знают. Те, кто тут давно, видят лицо и убирают руки, перенаправляя заход на четвёрку позади меня. Новые хватают за локоть, я даю им тот самый взгляд, и они отпускают.
Прохожу Dick’s Café (всё ещё на месте, всё ещё с официантами, чей главный навык — дзенское умение тебя не видеть). Lucky Boys через четыре двери дальше, и я не смотрю в сторону входа: Lucky Boys — это на день рождения, через три ночи, и ещё потому, что человек, идущий искать конкретную бровь в первый же вечер, уже кое в чём себе признался, а хотел бы признаться позже. Потом Hot Male: до Hot Male он был баром Twilight, а ещё раньше — с римской цифрой на конце. Я иду в Tawan. Я захожу туда со времён администрации Клинтона.
III.
Интерьер бангкокского гогобара в 21:15 в пятницу: представь ночной клуб, спроектированный человеком, которому музыку описывали, но сам он её ни разу не слышал. Бас бьёт по коренным зубам раньше, чем глаза привыкают. Кондиционер воюет с теплом шестидесяти тел и проигрывает. Всё, чего он добивается, — остужает мокрую рубашку на спине, и садишься ты холоднее и мокрее, чем вставал. Сцена, помост во всю длину зала, залита сменяющимися волнами красного, синего, фиолетового, цвета идут по метрономному пульсу, ничьему и общему.
На сцене восемь парней. Девять. Десять. Я всё ещё считаю, потому что глаза в первые тридцать секунд делают то, что делают всегда: опись. Номера приколоты к резинкам трусов, настолько сокращённых, что работают уже не одеждой, а намёком. Тела от худощавых до вылепленных, мускулатура людей, для кого спортзал разом и тщеславие, и производственная необходимость. Они танцуют. Танцуют — сильно сказано. Они покачиваются, напрягают мышцы, крутят бёдрами с наработанным механическим безразличием, выполняя задачу, проделанную тысячу раз и предстоящую ещё тысячу. Глаза у них на зеркалах позади зрителей, не на самих зрителях. Они смотрят, как на них смотрят. Это самое честное, что происходит в этом зале.
Материализуется мамасан. Метр пятьдесят ростом, сложением портовый грузчик, с выражением такого сосредоточенного профессионального тепла, будто я только что приехал в «Ритц». «Савасди кха! Давно не был!» Она меня помнит. Они всех постоянных помнят. Это первый и главный фокус ремесла: помнить, у кого деньги и кто их потратит. Она уводит меня на место во втором ряду по центру, лучшая недвижимость, и выпивка появляется раньше, чем я успеваю сесть. «Сингха». Она не спрашивала. Ей не нужно было. Даю ей двести бат за встречу, она складывает ладони и растворяется в темноте, как дипломат, только что заключивший мирное соглашение.
«Сингха» стоит как обед на улице снаружи. Выпивка для парня — как два обеда. Никто этого не произносит и не произнесёт, потому что спросить цену — значит объявить, что у твоего кошелька диагноз, а зал реагирует на такое так же, как вода на кровавый след, который оборвался: теряет интерес и уходит в другое место.
Я не поднимаю шума. Я пью. Я смотрю.
IV.
Шоу меняется примерно каждые пятнадцать минут: новая ротация, новый набор парней выходит на сцену, а прежняя партия просачивается вниз работать зал. Те, кто сошёл со сцены и остался без клиента, находят место у стены, достают телефоны и скроллят с абсолютной сосредоточенностью, только что открыв технологию интереснее той, что платит им за жильё. Так и просидят, пока не позовут или пока мамасан не тронет кого-нибудь за плечо и не подтолкнёт к клиенту с видом сомневающегося.
Рядом садится парень. Ему двадцать два, может, двадцать три, сложение боксёра среднего веса, улыбка откалибрована так, чтобы намекать сразу на невинность и доступность. Он говорит «Хай» и больше ничего — и даёт этому «ничего» полежать и поработать.
Я беру ему выпить. Мы разговариваем. Английский у него функциональный: «Ты откуда?», «Сколько дней тут?», «Первый раз?». Мой тайский хуже, но в нужных местах: «Арай на?», когда не понимаю, «Санук ди», когда хочу дать понять, что мне хорошо, «Ло», когда смотрю на его тело, а смотрю я часто. Он кладёт руку мне на ногу. Это стандарт. Рука-на-ноге — дебютный ход в партии, где оба знают эндшпиль, и единственная переменная — сколько выпивки уйдёт на дорогу до него. Ладонь тёплая, чуть влажная, и остаётся там, куда он её положил, высоко, выше колена, большой палец ходит маленькой дугой, о которой он не думает. Пальцы в мозолях. Становая, подтягивания. На плечах ещё детское масло со сцены, оно набрало в себя зал, сигареты и тальк, и вблизи он пахнет этим, а под этим — молодым мужчиной после работы. Когда он наклоняется, чтобы услышать меня сквозь бас, грудь отрывается от дивана, и мне виден пульс у него на шее, ещё быстрый после номера, и я хочу положить туда два пальца и не кладу.
Он называет мне своё имя.
Я не назову тебе его имя. Не для того, чтобы его защитить: от тебя ему ничего не грозит. Я не назову его потому, что к четвергу мне придётся притормозить и подумать, прежде чем я его вспомню, а к обратному рейсу я не вспомню вовсе, и записанное здесь имя обрело бы постоянство: у вечера его нет, и я за него не платил.
V.
Свет гаснет. Музыка меняется: громовой вал баса, что-то кинематографическое, из тех партитур, под которые прилетают космические корабли или падают империи. На сцену бьёт одиночный луч.
Выходят четверо. Они несут свечи, настоящие зажжённые свечи, и пламя кладёт тёплый свет на торсы, намасленные до блеска, наводящего на мысль либо о божественном вмешательстве, либо об оптовой закупке в ближайшей аптеке. Они голые, если не считать паутинной накидки на бёдрах: ткань просвечивает и скорее подчёркивает, чем прячет, и твёрдый контур каждого члена читается под ней как вызов.
Они потеют ещё до начала. В этом зале потеют все, но у них это предусмотрено. Они двигаются. Сперва медленно, змеиным скольжением, мышцы на ногах перекатываются, высокая тугая линия каждой задницы сжимается и отпускает в ритме, не имеющем никакого отношения к музыке и имеющем прямое отношение к пониманию: мужчины в этом зале пришли за одним, и это не плейлист. Свечи наклоняются. Горячий воск льётся, брызжет на грудь, стекает по твердеющим соскам, собирается в бороздах живота — такой пресс сошёл бы за стиральную доску, если бы в этой стране ещё кто-то стирал руками. Второй слева принимает на грудину, и живот у него на четверть секунды каменеет. Этого в номере нет. Рядом парень издаёт носом короткий звук, не для меня, потом вспоминает про меня и превращает звук в улыбку. Одна за другой накидки падают. Один за другим предъявляются члены: стоят, смотрят на север, каждый — констатация факта, не требующая комментария.
— Что пить? — Голос рядом, скрипучий, пола неопределённого. Официант. Или мамасан. Или призрак. Неважно. Важно то, что вопрос расколол литургию, снял чары, напомнил мне: я сижу в баре, а не в храме, и парни на сцене не боги, а наёмные работники, и воск сотрут им с груди в подсобке той же влажной тряпкой, какой протирают столы.
— Сингха, — говорю я, гася второй слог. Как принято.
Смотрю обратно на сцену. Парни заканчивают: восковой номер всегда идёт первым, разогрев перед основной программой, а в неё сегодня войдут Big Cock Show (ровно то, что звучит, хотя «big» — понятие относительное, а «show» — сильно сказано) и финал с дрочкой (то же самое). Парень рядом возвращает руку мне на ногу. Он был терпелив. Он был профессионален. Он смотрел, как я смотрю на чужие тела, и не показал ни ревности, ни неуверенности, вообще ничего, кроме того единственного звука, про который я уже решил, что он был про воск.
VI.
Мамасан появляется снова. «Он тебе нравится?» Она склоняет голову в сторону парня. Парень склоняет голову тоже, эхом, зеркалом её жеста, и на полсекунды мне виден механизм: кивок мамасан — реплика, наклон парня — ответ, и вся сцена поставлена с бесшовной эффективностью бродвейского спектакля, где единственный зритель, не знающий, что шоу идёт по сценарию, — тот, кто платит за билет.
— Сколько офф? — спрашиваю я. Не потому, что не знаю. Потому, что спросить — тоже часть сценария.
— Шестьсот.
Я киваю. Парню: «Хочешь поехать?»
Он улыбается. Он не говорит «да». Он говорит «Ты решать» — тайская формула, означающая «да» и одновременно означающая: я целиком передаю ответственность за эту сделку в твои руки, чтобы ни одному из нас не пришлось признавать, что это такое. Изящно: коммерческая риторика делает работу близости, ни разу не рискнув заплатить её цену.
Плачу по счёту: не смотреть на итог, никогда не смотреть на итог, посмотреть на итог — первый шаг к подсчёту стоимости отпуска в пересчёте на оргазм, и есть версия меня, занимающаяся этой арифметикой, и её в этот зал не пускают.
Плата за офф уходит мамасан. Она берёт, не пересчитывая при мне, — своего рода вежливость, и стоит она ей ровно ничего: пересчитала глазами ещё по дороге. Парень встаёт. Он уже идёт к лестнице переодеваться в уличное: джинсы, футболка, шлёпанцы, смена костюма с фантазии на нечто, напоминающее реальность, хотя «реальность» на Сой Твайлайт — понятие, гнущееся даже под умеренным взглядом.
У него на это уходит одиннадцать минут. Я сижу с оплаченным счётом, с тёплыми двумя сантиметрами «Сингхи» и без единого дела, и это единственная часть вечера, которую деньги не покрывают, и парни на сцене успевают смениться дважды, пока я сижу, и во второй смене есть номер 14, и это совсем другой человек.
Дважды за эти одиннадцать минут он появляется наверху лестницы и обводит зал глазами, пока не найдёт меня, и уходит обратно вниз. Мужчины уходят. Парень учится проверять. Вот прочтение. Другого я так и не нашёл, а искал.
Мы выходим наружу. Синий свет, зазывалы, давка тел — всё отступает, когда мы сворачиваем за угол на Суравонг и ловим такси. На заднем сиденье он садится близко. Бедро касается моего, тёплая кожа пахнет мылом и слабым химическим следом сценического света. Он достаёт телефон и начинает переписываться.
Я не спрашиваю, с кем. Мне не надо знать. Сегодня — это сегодня. Завтра я вернусь в сой и сяду в другом баре или в том же, и всё пойдёт, как пойдёт, потому что это то, чем я занимаюсь. Это то, чем я занимался всегда. Арифметика простая: сто пятьдесят парней, плюс-минус, некоторые запомнились, большинство нет, все подшиты под одну статью — строка расхода, закрытая и перенесённая на следующий период.
Такси сворачивает на Сукхумвит. Город прокручивается по обеим сторонам сразу, его слишком много и весь он одной громкости, и где-то на заднем сиденье этой клоунской машины без амортизаторов, со счётчиком, щёлкающим как метроном и отсчитывающим стоимость всего, чего я когда-либо хотел, я позволяю себе единственную роскошь, которую вся выучка так и не смогла у меня отнять.
Я счастлив.
Через три ночи день рождения, и я войду в Lucky Boys с заряженным кошельком и куплю выпить всему залу — традиция, — и где-то посреди традиции проверю сцену слева направо на предмет шрама через левую бровь.
Я ещё не решил, что сделаю, если она там. Я уже несколько раз решил, что сделаю, если её нет.
Из блога, запись следующей недели
Гид для новичка по гей-гогобарам Бангкока
Часть I: с тобой всё будет нормально, ты разоришься, и ты вернёшься
Так, короче. Мне примерно два раза в месяц приходит одно и то же письмо, всегда одно и то же, всегда какой-нибудь мужик, который уже купил билет и теперь лежит без сна в три ночи где-нибудь в Огайо, или в Манчестере, или где он там, и гуглит «сой твайлайт безопасно?», и нужна ему не информация, нужно ему разрешение, так что: разрешаю, езжай, а вот и всё остальное, чего тебе никто не расскажет, потому что все, кто это знает, заняты тем, что делают вид, будто дошли своим умом.
Дорогу до Сой Твайлайт никто не спрашивает. Ты либо знаешь, либо делаешь вид, что не знаешь, и вида этого хватает минут на сорок пять после Суварнабхуми, а потом дизель и жасмин наваливаются на тебя вдвоём, и вот ты в одиннадцать вечера стоишь и не понимаешь, зачем вообще разбирал чемодан. [фото выше. нет, я не скажу, какой сой. да, ты его найдёшь.]
Механику расписывать не буду. Она у тебя вся будет через час, а к четвергу ты будешь считать, что дошёл до неё сам. Предупреждать надо о другом, о вещи поменьше. О моменте, когда он спрашивает, откуда ты, и ты отвечаешь, и он говорит «О! Америка!» так, будто ты лично изобрёл демократию и водопровод, и у тебя в середине груди делается тепло, и ты должен понимать: это тепло И ЕСТЬ товар. Не он. Оно. Он выдаёт его сорок раз за ночь не сбиваясь, а ты получишь один раз и будешь думать об этом в самолёте.
Не влюбляйся. Я серьёзно. В следующий раз напишу жирным. Парень, который улыбается тебе с той сцены, не твой будущий муж, он ремесленник, у него ремесло, оно было тут до тебя и будет после тебя, и весь его навык в том, чтобы ты чувствовал себя единственным мужчиной в зале, и он в этом великолепен, и ты улетишь домой с ощущением, что вы что-то разделили. И ВЫ РАЗДЕЛИЛИ. Вот эту часть вслух никто не говорит. Вы правда что-то разделили. Просто сделку провели так хорошо, что она ощущалась связью, и то, что ты не отличаешь одно от другого, — не баг его техники, это И ЕСТЬ техника, и если ты сейчас сидишь и думаешь «ага-ага, но МОЙ парень другой», то поздравляю, ты и есть тот, для кого я это пишу, и уж я-то в курсе, потому что я тоже тот самый, просто я дальше по дороге, и с прискорбием сообщаю: дорога не улучшается.
Стандарт — от 1500 до 2500 бат за лонг-тайм, за такие деньги ждёшь чек и, может, анкету о качестве обслуживания, не получишь ни того ни другого. Первому парню, которого я взял на офф, я оставил пять тысяч чаевых, потому что не знал, как надо, и он рассказал друзьям, и у меня были шесть самых популярных дней в моей жизни. Налог на фаранга — реальность, ты его платишь, ты будешь платить его и дальше, и если честно, бывают вечера, когда незнание того, как надо, стоило каждого бата.
Получаешь ты, если повезёт и если заслужил (а ты, скорее всего, не заслужил), часов одиннадцать, в которые от тебя вообще ничего не требуется и кто-то тебе рад, и где-то посреди них мысль настолько опасная, что её положено декларировать на таможне.
А что, если вернуться?
Ага. Вот эта. Эту разберём в третьей части, когда выпью.
Пока что: ищи Family Mart. Налево. Дальше по синим огонькам. Наличку с собой.
Я сходил в Lucky Boys на день рождения и купил выпить всему залу, как каждый год. То, что было после, — не проблема новичка, и записывать это я пока не готов.


