Правило скаута №4: Никогда не покупай при свете дня. Ищи отца ночью — в баре, у забора, на дне бутылки. Дневной свет делает мужчин осторожными. Темнота заставляет исповедоваться.
I. Бар
Бар назывался «Пинта» — а может, «Пойнт»; вывеска почти сдохла, Роман не стал вглядываться. С шести утра он объехал четыре адреса из реестра должников. Три пустых: фанера на окнах, наклейки приставов на дверях, в одном дворе — собака на цепи у крыльца и ни души на сотню метров. Четвёртый привёл сюда: полоска бетонных витрин между обменником и прачечной, рабочий бар с запотевшими окнами и парковкой, забитой пикапами.
Роману двадцать три. Двухлетний седан на ста сорока пяти тысячах километров, лицензия скаута — ночная зубрёжка до рези в глазах — и блокнот на тридцать семь имён, одиннадцать вычеркнуты: проданы. Ни ранчо, ни работников, ни идеологии. Зато талант, нащупанный случайно: читал стыд, как другие мужики читают погоду. Подёргивание у глаза, перенос веса, рука к ремню при упоминании денег. Считывал раньше, чем человек напротив понимал сам.
Вошёл в «Пинту», заказал пиво, на которое едва наскрёб.
За стойкой — раб: парень лет двадцати, ошейник из матовой стали, без рубашки, поджарый торс напрягался при каждом движении к кранам. Стандарт для района: осуждён за долги, приписан к обслуге, арендован у консолидатора за четыреста драхм в месяц. Никто в баре не смотрел на него дважды. Ошейник — такая же часть интерьера, как пивные краны.
Роман сел через три табурета от мужчины с тяжёлыми плечами и толстой шеей. Тот пил виски так, будто виски было ему должно. Руки строителя, сбитые костяшки, обручальное кольцо — крутил большим пальцем. Ещё не пьян, но двигался к этому с целеустремлённостью человека, знавшего пункт назначения.
Роман не подходил. Ждал. Бары делают работу за тебя, если дать им время. Два стакана, три — и рты открываются как кошельки: нехотя сперва, потом разом, когда давление становится невыносимым.
Прошло сорок минут. Мужчину звали Фрэнк Ковальски. Заговорил как все — не с Романом, а с пустотой перед собой, будто исповедь засчитывается, только если направлена в никуда.
— Бизнес сдох, — сказал Фрэнк. Голос густой, плоский — слова обтёрлись от повторений в слишком многих барах, потеряли грани. — Кредит в дефолте. Жена не знает и половины. Банк шлёт письма.
Роман кивнул. Вопросов не задавал — от вопросов мужчины уходят в оборону. Тишина заставляет изливаться.
— Двадцать лет, — сказал Фрэнк, и слово двадцать вышло как гвоздь из старого дерева — медленно, с сопротивлением. — Двадцать лет я вставал в пять утра, ехал на объекты, ломал спину на бетоне и арматуре. Приходил домой с разбитыми руками. По утрам не мог сжать кулак — суставы распухали. И ради чего? Ради дома. Ради жены. Ради детей. — Осушил стакан, жестом потребовал ещё — не глядя на раба, наливавшего виски. — Я построил эту семью. Каждый грёбаный кирпич. Ипотеку, страховку, школу для дочки, борцовскую форму для сына. Моя спина. Мои руки. Мои часы.
Роман кивнул и промолчал.
— А они просто живут, — сказал Фрэнк, и горечь стояла в голосе густая, металлическая на вкус, как кровь в глубине глотки. — Сара ходит в книжный клуб. Дочка делает уроки. А пацан, сын мой, девятнадцать лет, ходит по дому так, будто дом ему принадлежит. Будто мир — штука, созданная лично для него. — Выпил. — Он водит домой девок. Каждые выходные. Я слышу их через стенку. Его спальня рядом с нашей, гипсокартон тонкий как бумага, и я лежу и слушаю, как она стонет, а жена — спиной ко мне, три года не прикасалась, — а пацан там издаёт звуки, какие я разучился издавать ещё до его рождения.
Раб за стойкой потянулся к верхней полке за бутылкой — поджарый торс вытянулся, ошейник поймал полоску барного света. Роман заметил, как глаза Фрэнка прошлись по движению — по голой груди парня, по поясу джинсов, сползших ровно настолько, чтобы обнажить гребни мышц над бедром. Взгляд задержался на секунду, может две — и дёрнулся прочь, как от раскалённой плиты.
Роман зафиксировал.
— Должно быть, здорово, — сказал Фрэнк в никуда. — Быть девятнадцатилетним. Всё работает. Всё легко. Девки сами идут. Никогда не лежал без сна в четыре утра, считая в голове и зная, что цифры не сходятся. Никогда не ехал на объект с желанием крутнуть руль в отбойник — от отбойника боли меньше, чем от остатка дня. — Смотрел на свои руки — сбитые костяшки, толстое обручальное кольцо — будто руки чужого, человека, когда-то нужного и больше не нужного. — Я отдал им всё. Ни один ни разу не спросил, как я.
Роман дал тишине повисеть тридцать секунд. Потом, будто между делом:
— Насколько глубокий долг?
Фрэнк хмыкнул — коротко, пусто.
— Восемнадцать тысяч. Бизнес-кредит. Банк шлёт письма с красным штампом. Тридцатидневные уведомления. Месяц, может, — и начнут действовать.
— Обеспеченный?
— Да. — Голос Фрэнка просел. — Обеспечен домом. И… — Осёкся. Выпил. Виски встало в горле, прежде чем проглотил.
— И чем?
— Парнишкой. Моим сыном. Он вписан в документ. Залоговая оговорка, статья сорок один. — Фрэнк выпалил скороговоркой — как признаются врачу: скорость вместо храбрости. — Я подписал два года назад. Думал, просто бумажка. Все подписывают залоговые формы, стандартная процедура, никто никогда по-настоящему не… — Осёкся. Стакан пуст. Заглянул внутрь, будто виски могло вернуться.
— Ты ведь знаешь, что бывает, когда обеспеченный кредит уходит в дефолт с залоговой оговоркой на человека, — сказал Роман. Не вопрос.
— Приходит агент банка. Судебный ордер. Парня пропускают через дилера. — Голос Фрэнка стал механическим — тарабанил текст, перечитанный тридцать раз на правительственном сайте в три часа ночи. — Продают по оценочной стоимости минус расходы на обработку. Мне — ничего.
— Хочешь совет?
Фрэнк посмотрел на него впервые — по-настоящему. Глаза тонущего: так долго продержался на воде, что любое направление казалось рукой за воротник, тянущей вверх.
— Да, — сказал Фрэнк. — Да, я хочу совет.
— Частный покупатель заплатит больше, чем выручит банк. Без расходов на обработку. Разница идёт тебе на руки — от восьми до двенадцати тысяч сверх долга, зависит от состояния. Дом сохраняешь. Жене не обязательно знать, что это было чем-то бо́льшим, чем сделка.
Фрэнк молчал долго. Потом:
— Я проиграл половину денег. — Слова вышли выпотрошенными — до голого факта. — Кредит был на бизнес. Эта часть правда. Но половину я утащил в карточный зал в соседнем округе и спустил за три выходных. Жена думает — расходы на стройку. Сын понятия не имеет. Никто не знает. — Сжимал стакан — сухожилия на предплечье встали тросами. — Я вписал имя ребёнка в документ, чтобы покрыть долг, просаженный в покер. Теперь банк идёт за ним, и это моя вина. Всё моя грёбаная вина.
Роман принял исповедь. Дал ей отстояться. Проигрыш объяснял цифры, особенный стыд в плечах, обручальное кольцо, накрученное как чётки. А под виной, под самоненавистью, он слышал то, чего Фрэнк не говорил, — то, что сказал раньше, сам того не зная: должно быть, здорово — быть девятнадцатилетним. Тело сына — зеркало: всё, что потерял, и всё, что растратил. Дефолт по кредиту — предлог. Зависть — двигатель.
— Я знаю покупателя, — сказал Роман. — Меня.
Фрэнк уставился на него.
— Скаут. С лицензией. Покупаю залоги до того, как банки начнут действовать. Дам тебе двадцать шесть тысяч за сына. Восемнадцать покрывают долг, восемь — тебе наличными. Без агента банка, без ордера, без расходов.
Рука Фрэнка дрожала, обручальное кольцо постукивало по стакану.
Правило скаута №2: Никогда не торгуйся с матерью. Она либо расплачется, либо начнёт цитировать Писание. И то и другое — пустая трата времени. Говори с отцом. Если отец пьян, сначала говори, потом наливай.
Роман оставил номер на салфетке, оплатил два последних виски Фрэнка и вышел на парковку. В седане открыл блокнот: Ковальски, Ф. Строитель, 38. Сын 19, залог. Долг ~18 тыс. Жена не знает масштабов. Отец показывает индикаторы. Перезвонить через 5 дней.
Не завёл машину. Посидел минуту за рулём, потом вышел и вернулся в бар.
Народу поубавилось. Фрэнк ушёл. Раб за стойкой протирал поверхность тряпкой — неторопливая сноровка тела, делающего одно и то же каждый вечер весь срок аренды. Вблизи парень оказался лучше, чем виделся с трёх табуретов: моложе, может девятнадцать, резкая линия челюсти, высокие скулы, кожа гладкая настолько, что ловила барный свет как полированная. Ошейник хорошо сидел на длинной чистой шее, сухожилия ходили при повороте головы. Грудь поджарая, но оформленная — грудные мышцы обозначены ровно настолько, чтобы держать тень, соски маленькие и тёмные на выбритой коже. Потянулся поставить стакан на верхнюю полку — мышцы вдоль рёбер раскрылись веером, талия сузилась в линию, уходящую в низко сидящие джинсы. Парень стоил взгляда. За весь день Роман не видел ничего, на что стоило бы.
— Есть комнаты наверху? — спросил Роман.
— Хозяин сдаёт почасово. Двадцать драхм. На ночь — сорок. — Глаза раба — ровные, натренированные: прямота быстрее кокетства. — Или я иду с комнатой. Пятьдесят за ночь.
Роман прикинул. Пятьдесят драхм — три дня продуктов. Но он за рулём с шести утра, заднее сиденье седана — не кровать, а исповедь Ковальски лежала в блокноте зерном: нужны темнота и время.
— Пятьдесят, — сказал он.
Комната наверху — маленькая, одна кровать, окно на крышу прачечной. Роман разделся, принял душ в ванной размером с чулан: вода еле тёплая, мыло — обмылок. Вышел — раб уже на месте: голый, на коленях у изножья кровати, руки за спиной в стандартной сервисной позиции, вбитой кем-то с бо́льшим терпением, чем воображением.
В барном свете тело парня несло намёк на вес — поджарые мышцы, тени, делающие грудь полнее, руки рельефнее. Под плоским потолочным светом съёмной комнаты намёк истаял: грудь у́же, чем Роман запомнил, рёбра проступали при дыхании, руки скорее жилистые, чем резные. Ноги бледные, безволосые, гладкие от того же ухода, что оголил всё остальное, — стандарт консолидатора, оставляющий кожу почти припудренной, слишком чистой, слишком пустой. Член обрезанный, средний, может сантиметров двенадцать в покое, обнажённая головка тускло-розовая, покоилась на бедре. Не то тело, что Роман нарисовал себе по дороге наверх.
Но разочарование — лёгкое, полутень, не стена. В самой этой мальчишескости — узкой талии, гладкой выбритой коже, ключицах, торчащих слишком остро, — что-то тянуло желанием — разбирать его Роман не стал. Хотел это тело не вопреки худобе, а внутри неё — так, как хочешь конкретную кровать после конкретного дня: не потому что лучшая, а потому что здесь, молодая и тёплая и на коленях.
И всё же лицо — хорошее. Открытое, симметричное, тёмные глаза держались ровно, когда Роман смотрел в них. Руки, сцепленные за спиной, устойчивы. Ни дрожи, ни суеты. Что бы этот пацан ни прошёл, вынес оттуда неподвижность — покой или его убедительную имитацию.
Роман сел на край кровати. Раб ждал.
— Только рот, — сказал Роман. — Медленно.
Парень подвинулся вперёд на коленях, взял член Романа с отработанным, аккуратным вниманием. Роман откинулся на руку, закрыл глаза. Думал о руках Фрэнка на стакане, о крутящемся обручальном кольце, о глазах, проследивших тело раба через весь бар. Рот парня — тёплый, умелый, ремесло без вдохновения, — но Роман устал, и ремесла хватило. Кончил тихо, сдержанно — разрядка про конец длинного дня, не про тело, её обеспечившее.
Раб сел на пятки, вытер рот тыльной стороной ладони. Роман посмотрел на него: узкая грудь ходит вверх-вниз, ошейник тусклый в свете, гладкая бритая кожа, делающая парня моложе, чем есть, и чуть менее настоящим — будто бритьё сняло заодно какой-то слой идентичности.
— Ты сегодня ел? — спросил Роман.
— Хозяин бара кормит нас после закрытия.
— Иди поешь.
Раб оделся — одеваться особо не во что, только джинсы — и ушёл. Роман лежал в комнате над «Пинтой». Внизу закрывался бар: звон бутылок, шипение швабры, глухой стук цепи ошейника о раковину. За окном вывеска прачечной гудела умирающим неоном, крася потолок розовым каждые три секунды.
Думал о Фрэнке Ковальски. О проигрыше, вине, обиде, стонах сына через стенку. О том, как глаза Фрэнка проследили тело раба через бар — и дёрнулись прочь. О сыне: девятнадцать, борец, уверенный в своём теле так, как уверен парень, ни разу не униженный.
Здесь — что-то новое. Механизм, прежде не виданный. Не просто долг и дефолт, стандартный рычаг. Глубже: отец, завидовавший телу сына. Ненавидевший звуки из-за стены не потому, что непристойны, а потому что напоминали: его собственное тело всё это утратило. Мужчина, проигравший свободу сына — и не способный назвать то, что в нём самом было почти радо приходу банка.
Роман открыл блокнот, добавил под прежней записью:
Индикаторы сильные. Отец отслеживает мужские тела. Ось зависти присутствует: сексуальная активность сына = источник обиды, а не просто шума. Игровой долг = его вина, не обстоятельства. Стыд составной: должен денег + разрушил семью + подписал сына + не может назвать, что чувствует на самом деле. Вся семья может посыпаться: сын первый, потом отец следом. Мать и дочь = шум или долгая игра. Три, может, четыре ошейника с одного барного счёта.
Закрыл блокнот. Положил на пол рядом с кроватью. Неон гудел. Пиво обошлось в шесть драхм — лишних, — но пятьдесят за комнату и парня отобьются десятикратно.
Глаза закрывались. Мысли размягчились по краям, теряя остроту, расплываясь в тёплый шум уставшего тела. Неон пульсировал розовым по потолку — медленное сердцебиение.
Дверь открылась и закрылась. Босые ступни по полу — тихо, привычно. Матрас прогнулся. Тело скользнуло под простыню — тёплое, худое — и прижалось к спине Романа с бесцеремонной лёгкостью парня, делающего это не впервые. Парня, знающего: съёмные комнаты остывают, а гости, даже те, кто говорил «уходи», редко возражают, когда что-то тёплое возвращается.
Роман не открыл глаз. Почувствовал грудь раба между лопаток, позвонки, мягкий член, устроившийся у бедра сзади. Рука легла на бедро — не хватая, просто устраиваясь. Парень пах средством для мытья посуды и кухней внизу.
Роман позволил этому случиться. Тепло — хорошо. Вес — хорошо. Тело, ничего не просящее, ничего не ждущее, просто расположившееся там, где может быть полезным, — тоже хорошо. В полусне пришло в голову — отдалённо, без настойчивости, — что это простейшая версия чего-то, на воспроизведение чего он потратит годы: мальчик, вернувшийся сам.
Фрэнк позвонил через девять дней. Утром пришло новое уведомление — красный штамп, тридцатидневный ультиматум. Сказал жене:
— Покупатель предложил справедливую цену. Либо это, либо теряем дом.
Сара Ковальски, тридцать шесть, бывшая учительница, задала один вопрос:
— Нельзя как-нибудь иначе?
Фрэнк сказал нет.
Она не задала второго вопроса.
II. Гостиная
Правило скаута №7: Всегда заставляй отца раздеть сына. Его руки подписали бумагу. Его руки срывают одежду. Стыд передаётся через пальцы.
Роман прибыл к дому Ковальски в десять утра во вторник. Одноэтажный дом: алюминиевый сайдинг, нестриженый газон, баскетбольное кольцо над гаражом — в сетке дыр больше, чем ячеек. Две машины на подъездной дорожке, у одной просрочена регистрация. Район из тех, где двадцать лет назад жил средний класс, а теперь всё медленно и стыдливо сползает.
Постучал. Фрэнк открыл дверь — на десять лет старше того мужчины из бара. Трезвый, и это хуже: трезвость значила — решение принято с открытыми глазами.
Кухня пахла кофе. Открывалась прямо в гостиную, без стены, — свободная планировка, какую строители ставили в каждый дом этого ценового диапазона в девяностые: кухонная стойка и табуреты с одной стороны, гостиная с газовым камином и каминной полкой в семейных фотографиях — с другой, одно непрерывное пространство, где семье некуда деться друг от друга. Сара Ковальски, тридцать шесть, стояла у стойки вполоборота, тёмные волосы приколоты, блузка с маленьким пятном на манжете — пыталась вывести, не вывела. Руки заняты чем-то, требующим смотреть вниз. Дочь Лили, шестнадцать, сидела за кухонным столом с открытым учебником, карандаш застыл на полуслове.
Правило скаута №20: Семья — это продукт. Сын — заголовок. Отец — маржа. Мать — шум. Сестра — долгая игра.
Роман сел за кухонный стол напротив девочки — та убрала учебник, не дожидаясь просьбы. Разложил документы. Заметил всё: семейные фотографии на каминной полке над газовым камином — скорее всего нерабочим, школьный борцовский кубок с маленькой золотой фигуркой наверху, рисунок в рамке, цветными мелками, — девочка нарисовала давным-давно, и никто не снял.
— Где ваш сын? — спросил он Фрэнка.
— В своей комнате.
— Позовите его. — Роман ждал. Фрэнк не двигался — смотрел на Лили. Сара тоже. На мгновение кухня замерла вокруг девочки за столом.
Фрэнк и Сара переглянулись. Впервые с тех пор, как Роман вошёл в дом. Обмен длился меньше секунды, но уместилось всё: общее знание того, что сейчас произойдёт, — последнее согласие, какого они когда-либо достигнут как родители.
— Лили, иди к себе в комнату, — сказала Сара.
— Почему? Что происходит?
— Иди к себе в комнату, Лили.
— Но мама, кто это…
— Немедленно. — Голос Сары хрустнул как сухая ветка. — Не испытывай моё терпение. Иди.
Лили собрала учебник и карандаш — медленно, медлительностью девочки, понимающей: уйти хуже, чем быть здесь, — здесь хотя бы знаешь. Посмотрела на отца. Фрэнк смотрел в пол. Прошла по коридору, дверь тихо закрылась, кухня стала комнатой, где только взрослые, и воздух изменился.
— Позовите его, — повторил Роман.
Фрэнк пошёл в коридор. Стук, приглушённый обмен фразами, шаги. Нэйт Ковальски вошёл в кухню в спортивных штанах и футболке, босой, с песочными волосами, поджарое точёное тело университетского борца и непринуждённая развалка ни разу не унижённого парня. Лицо открытое, растерянное, почти позабавленное незнакомцем за кухонным столом.
— Что происходит?
Роман посмотрел на Нэйта прямо. Не на Фрэнка, не на Сару. На парня.
— Твоё имя стоит на этом документе, — сказал Роман и положил залоговую форму на стол, имя Нэйта обведено синими чернилами. — Твой отец подписал это два года назад, используя тебя как обеспечение бизнес-кредита. Кредит в дефолте. Я пришёл взыскать.
Кухня замолчала. Роман слышал гудение холодильника и карандаш девочки, медленно катящийся по столу.
Нэйт посмотрел на документ. Потом на Фрэнка. Лицо менялось — веселье стекало, как вода из треснувшего стакана.
— Пап?
Горло Фрэнка дёрнулось. Глаза — в пол. Молчание.
— Пап. Скажи, что это неправда.
Ничего.
Растерянность Нэйта сворачивалась во что-то темнее, горячее, и Роман видел, как тело борца меняется — плечи расправляются, кулаки начинают сжиматься. Нужно действовать быстро, пока ярость не нашла цель.
— Мистер Ковальски, — сказал Роман Фрэнку. Голос спокойный, почти мягкий — голос человека, объясняющего медицинскую процедуру. — Мне нужно, чтобы вы раздели вашего сына для осмотра.
Комната замерла.
— Вы заложили его, — продолжил Роман. — Вы его представляете. Так работает частное взыскание. Альтернатива — агент банка с судебным ордером, расходы на обработку, и вашего сына отправят в клиринговый дом, где никому не будет дела до компенсаций. — Пауза. — Я предлагаю от восьми до двенадцати тысяч драхм сверх долга, зависит от состояния. Наличными.
Лицо Фрэнка — цвет старого бетона. Посмотрел на жену. Сара стояла у стойки вполоборота, пальцы вцепились в край — костяшки побелели, — смотрела на стену над мойкой, будто там написаны инструкции, которым можно следовать.
— Сара, — начал Фрэнк.
— Делай что должен, — сказала она, не оборачиваясь. Голос совершенно ровный — запертый в решении, принятом сорок минут назад. С тех пор она смотрела, как сама же не может его остановить.
Фрэнк пересёк кухню. Сын стоял между столом и гостиной, всё ещё в футболке и штанах, и лицо — сплетение ярости, неверия и начало чего-то хуже, чего-то под яростью, похожего на понимание.
— Не смей меня трогать, блядь, — зашипел Нэйт.
— Сынок.
— Не называй меня так.
— Футболка, — сказал Роман из-за стола. — Начните с футболки.
Руки Фрэнка легли на край футболки сына. Нэйт дёрнулся, мышцы вдоль рёбер подпрыгнули, но не отстранился. Не потому что покорился — руки на его футболке были те самые, учившие завязывать шнурки, бросать мяч, бриться. Тело не могло примирить их с тем, что они делали сейчас.
Футболка слетела. Торс Нэйта — поджарый, рельефный, тело, построенное борьбой: широкие плечи, сужающиеся к узкой талии, грудь гладкая и твёрдая, маленькие соски цвета меди, заострившиеся от холода унижения. Живот плоский, с тонкой дорожкой рыжеватых волос от пупка вниз.
— Штаны, — сказал Роман.
Пальцы Фрэнка легли на пояс спортивных штанов. Костяшки задели бедро сына. Нэйт дышал носом — короткие, резкие выдохи, жилы на шее набухли, кулаки то сжимались, то разжимались. Штаны сползли до щиколоток, Нэйт стоял в серых боксёрах.
— Всё, — сказал Роман.
Руки Фрэнка замерли на поясе боксёров. На мгновение ничто не двигалось.
— Всё, мистер Ковальски. Эту часть вы подписали.
Боксёры сползли вниз. Член Нэйта висел толстый и выставленный, обрезанный, обнажённая головка чуть розовела, лежала на левом бедре. Яйца тугие, подтянувшиеся от холода или стыда, или и того и другого, прижатые к основанию ствола — сантиметров девятнадцать в покое. Тело университетского борца, голое в гостиной, где он вырос. Семейные фотографии смотрят с каминной полки.
Нэйт дышал тяжело, тем дыханием, что предшествует решению, — грудь ходила ходуном, кулаки сжимались и разжимались. Глаза метались между Романом и входной дверью, считая расстояние, оценивая шансы. Борец в нём всплывал быстро, тело вспоминало сотню схваток, где первое движение решало всё.
Фрэнк увидел. Увидел перенос веса сына, расправленные плечи — и сделал то, что умели его руки: одним быстрым движением выдернул ремень из шлёвок, кожа свистнула по ткани, и держал его сложенным вдвое в кулаке у бедра. Не поднял. Не замахнулся. Просто держал — пряжка свисает, кожа натянута между костяшками. Угроза отца, никогда не бившего сына, но чьё тело в этой комнате, в эту минуту, было готово.
— Не надо, — сказал Фрэнк. Голос густой. — Просто не надо.
Нэйт посмотрел на ремень. Посмотрел на лицо отца. Бойцовский дух вышел из него на одном выдохе — не потому что ремень пугал, а потому что рука с ремнём только что раздела его, а лицо за ней принадлежало человеку, уже решившему: это произойдёт. Ни в какой версии этой комнаты сын не мог победить готовность отца идти дальше.
Роман встал. Достал латексную перчатку из кармана пиджака и натянул — щелчок, как хруст маленькой кости. Подошёл к Нэйту и начал осмотр.
Он ещё учился. Руки грубее, чем нужно, хватка на яйцах парня слишком тугая, мерная лента запуталась с первой попытки. Но основы на месте: взвесить мошонку, прощупать на дефекты, проверить ствол на кривизну, сдоить головку двумя пальцами — проверить реактивность. Член Нэйта набух помимо его воли, обнажённая головка потемнела до более глубокого розового, лишённая крайней плоти — негде спрятаться.
— Вы его обрезали? — спросил Роман, адресуя вопрос Саре, не Фрэнку.
Голова Сары чуть повернулась. Кивнула один раз, движением таким малым, что оно почти померещилось.
— Умно, — сказал Роман. — Покупатели предпочитают. Обрезанный член всё показывает. Прятаться не за чем.
Смотрел, как слова ложатся на лицо Сары, как решение из родильной палаты — мальчику был один день — стало торговым преимуществом в гостиной, где она его вырастила, — и видел, как что-то захлопнулось за её глазами. Дверь, которая больше никогда не откроется.
Роман развернул Нэйта.
— Наклонись вперёд. Руки на колени.
Дыхание Нэйта дрожало, самообладание борца наконец трескалось, плечи пошли красными пятнами. Наклонился.
— Мистер Ковальски. Подержите его для меня. — Голос Романа — деловитый. — Мальчишки часто сопротивляются глубокому осмотру. Держите за бёдра, не давайте дёрнуться.
Фрэнк встал позади сына. Мозолистые руки строителя — руки, строившие террасы, ставившие стены, менявшие подгузники, — схватили гладкие ягодицы сына и развели. Дырка — розовая, тугая, маленькое сморщенное кольцо в ореоле тонких рыжеватых волосков, непроизвольно сжимающееся на свету.
Роман смазал палец в перчатке. Надавил. Кольцо сопротивлялось, потом подалось с тихим влажным звуком — Нэйт перекрыл его рыком, всё тело рвануло вперёд, бёдра крутнулись, уходя от пальца.
— Убери от меня свои ёбаные руки…
Левая рука Фрэнка выпустила ягодицу и метнулась к загривку сына, пальцы сомкнулись на затылке и сжали — хватка человека, привыкшего к пиломатериалам и арматуре, теперь обращающегося с телом сына с той же тупой властью. Пригнул голову вниз, сгибая глубже, — хват не душил до конца, воздух проходил, но давил достаточно, чтобы Нэйт почувствовал руку как ошейник прежде, чем пришёл ошейник.
— Стой смирно, — сказал Фрэнк опустошённо, перейдя в регистр человека, переступившего черту и бегущего по ту сторону, где правила проще, а стыд так тотален, что становится своего рода свободой. Правая рука снова вцепилась в зад Нэйта, раздвигая, удерживая с обоих концов.
Правило скаута №6: Если член отца реагирует во время осмотра, вся семья — твоя. Зафиксируй. Используй позже.
И вот оно.
Взгляд Романа упал на пах Фрэнка. Мужчина стоял за голым сыном — одна рука на шее парня, другая держит зад раздвинутым — и ширинку хаки распирал стояк — давил в молнию с тупой настойчивостью. Лицо Фрэнка обмякло от стыда и чего-то ещё, под стыдом, старше и голоднее. Когда взгляд Романа встретил его, когда Фрэнк увидел, что молодой скаут увидел, рот прораба приоткрылся — и ни одного звука не вышло.
Роман держал взгляд две полных секунды. Потом вынул палец, стянул перчатку и не сказал ничего.
Вернулся к кухонному столу, сделал записи в блокноте. За его спиной Нэйт выпрямлялся — тело дрожало, член теперь полностью стоял и истекал прозрачной нитью смазки — ни объяснить, ни остановить. Фрэнк выпустил шею сына и отступил, руки висели вдоль тела, пальцы всё ещё согнуты по форме того, что держали.
Дверь в коридоре открылась. Шаги, быстрые, шлёпки босых ног по паркету. Лили появилась в дверном проёме гостиной, лицо белое, глаза распахнуты. Услышала крик.
Увидела брата.
Голого, красного от груди до ушей, член стоит, мокрый, прижатый к животу. Руки Нэйта метнулись вниз прикрыться — рефлекс старше мысли, жест парня, тысячу раз ходившего перед сестрой в плавках и футболках — и никогда таким, — и попытка прикрыться оказалась хуже обнажённости, потому что направила взгляд именно туда. На полсекунды оба застыли, брат и сестра. Стыд пролетел между ними: её рот открывается, его челюсть каменеет, её глаза наполняются чем-то — не жалостью, не ужасом, а пониманием: мальчик, носивший её на плечах, стоит в их гостиной с чужой смазкой, сохнущей на дырке, и отпечатками пальцев отца, краснеющими на шее.
Лили повернулась и ушла обратно по коридору. Дверь закрылась. На этот раз осталась закрытой.
Сара Ковальски не подняла головы. Стояла у раковины, перемывая чистую посуду, вода горячая до пара. Руки двигались с механическим ритмом женщины, решившей: посуда — единственное настоящее в этой комнате. Не смотрела на сына. Не смотрела на дочь. Не смотрела на мужа, стоящего с видимым стояком и руками, всё ещё сложенными по форме тела сына. Вымыла кружку. Сполоснула. Поставила. Вымыла тарелку. Сполоснула. Вода текла и текла.
Роман выпил воду, поставленную ею раньше. Холодная, с привкусом труб дома, который вот-вот потеряет жильцов.
— Двадцать шесть тысяч за парня, — сказал Роман. — Восемнадцать покрывают долг. Восемь сверху, наличными, вам.
Никто не торговался. Роман и не ожидал. Осмотр сделал свою работу — не над парнем, а над семьёй: каждый разбит, у каждого свой отдельный стыд, каждый слишком раздроблен, чтобы торговаться, каждый слишком занят выживанием собственного краха, чтобы объединиться против человека за столом, срежиссировавшего всё латексной перчаткой и парой точных слов.
Достал стальной ошейник из пиджака — простой, самый дешёвый из каталога. Подошёл к Нэйту и защёлкнул на ещё влажной шее.
Щелчок разнёсся по кухне.
III. Машина
Правило скаута №15: После осмотра — уезжай быстро. Задерживаться — привилегия хозяев. Скауты извлекают.
Нэйт — в своей одежде: спортивные штаны, футболка, ошейник чуть выше ворота — кто присмотрится, разглядит. Роман усадил его на пассажирское. Седан пах старым кофе и виниловым полиролем — Роман натирал, чтобы машина не казалась такой жалкой.
Ехали. Нэйт смотрел сквозь лобовое стекло с застывшей пустотой человека в первый час аварии — всё ещё ждёт вторую машину, ещё не понял, что столкновение уже случилось.
На втором красном девушка пересекала улицу. Тёмные волосы, ровесница Нэйта, рюкзак, походка тела, всё ещё принадлежащего себе. Вся поза Нэйта переменилась. Плечи поднялись, дыхание сбилось, руки сжали бёдра — непроизвольная реакция девятнадцатилетнего гетеросексуального парня, увидевшего девушку — в другой день она, может, оглянулась бы.
Роман уловил всё. Перехват дыхания, рука, дёрнувшаяся к окну, пульс возбуждения в парне, чьё тело ещё не выучило, что оно теперь такое.
— Знакомая?
Челюсть Нэйта заклинило.
— Не смей, блядь…
Правый локоть Романа вбился Нэйту в живот — быстро, профессионально, удар с короткой дуги, выбивший воздух и сложивший его пополам в ремне безопасности. Нэйт задохнулся, обхватил живот, глаза широкие и мокрые от шока настоящего насилия — от человека, который до этой секунды был только спокойным голосом и документами.
— Ты залог, пацан. Взысканный. Не рычи на человека с твоей квитанцией.
Нэйт всё ещё согнут пополам, кашляет, слюна тянется от губы к колену. Роман дал тишине поработать. Десять секунд. Пятнадцать. Светофор переключился на зелёный.
Потом, мягче — первая попытка фальшивой нежности, которую он будет совершенствовать следующее десятилетие; пока ещё грубая и честная:
— Не волнуйся. Она мне не по зубам. Девочки — не мой бизнес. — Пауза. — Лучше подумай об отце. О том, почему он подписал ту бумагу. О сестре, всё ещё сидящей за тем столом.
Нэйт вытер рот тыльной стороной ладони. Глаза сырые, покрасневшие, и когда посмотрел на Романа — не то, чего Роман ожидал: не страх, не ярость — жуткое, ищущее внимание, будто парень впервые видел его отчётливо и пытался решить, что он такое.
— Я куплю тебе ужин, — сказал Роман. — Последняя трапеза свободного человека. Ты выбираешь место.
Парень уже собственность. Подпись за кухонным столом это решила. Но Роман усвоил рано: дай им почувствовать вкус свободы ещё пару часов. Ошейник тяжелее на шее, которая только что проглотила свой последний бургер.
Нэйт сказал:
— На Пятой есть бургерная.
IV. Отель
Правило скаута №9: Никогда не трогай товар больше необходимого. Осмотр — это работа. Возбуждение — проблема покупателя, не скаута.
Он собирался нарушить Правило Девять. Знал это так, как знаешь, что прыгнешь, до того как ноги оторвутся от земли, — некоторые решения принимались телом раньше, чем мозг успевал вмешаться, и тело Романа решило ещё в гостиной, глядя, как обрезанный член парня набухает под рукой в перчатке, чувствуя, как дырка борца сжимается вокруг пальца испуганной хваткой мышцы, в которую никогда не входили.
Бургерная — люминесцентная, пластиковая, пропахшая жиром. Нэйт сгорбился в кабинке, плечи подняты, подбородок опущен, стальная полоска яркая над вырезом футболки. Пара за соседним столиком скользнула взглядом. Глаза женщины нашли ошейник, задержались на мгновение, потом — на мужчину напротив парня, потом обратно на свою картошку, и ни слова. Никто ничего не сказал. Парни в ошейниках в ресторанах — редкость, но не диво, и этикет — тот же, что для любой частной сделки на публике: посмотрел, понял, вернулся к своей еде.
Парень ел так, будто хотел закончить до того, как еду заберут. Заглатывал двойной чизбургер огромными кусками, едва жуя, соус выдавливался из булки и стекал по запястью, оставляя пятно на бедре спортивных штанов. Картошку запихивал по три штуки за раз. Кадык дёргался с каждым глотком, сталь сдвигалась на жилах, и щёки горели особенным стыдом того, кто ест на людях с меткой, говорящей каждому в зале, что он такое.
Свободный человек смотрел. Жирные пальцы, рыжеватые волоски на костяшках, вздувшиеся вены на предплечьях. Работающее горло. Расползающееся пятно на штанах. Пил содовую и давал парню есть.
— Не торопись, — сказал Роман. — Никто в этом зале не заберёт твою еду.
Челюсть замерла посреди укуса. Глаза метнулись к паре за соседним столиком, к отражению стали в окне, обратно к Роману.
— Ты со мной, — сказал Роман. — Парень в ошейнике напротив свободного, ест еду, которую свободный купил. Это не стыд. Это надзор. Каждый в зале видит ошейник, потом видит меня и решает, что это не его дело. — Отхлебнул содовую. — Хочешь первый урок? Вот он. Раб на людях передаёт свою силу хозяину. Не опускай глаз, не торопись, не прячь сталь. Сидишь прямо, ешь как мужчина, которому велели есть, и все взгляды в зале уходят на меня, а не на тебя. Ошейник — не твоя проблема. Он мой. Твоя единственная работа — сделать так, чтобы он выглядел на своём месте.
Нэйт положил бургер. Долго смотрел на Романа. Потом вытер рот салфеткой, выпрямил спину, поднял бургер снова и откусил медленно, обдуманно.
Роман прикидывал.
Отель — «Санрайз Мотор Лодж», двадцать девять драхм за ночь, простыни пахнут хлоркой и призраками тысячи сделок, не имеющих отношения ко сну. Роман запер дверь, бросил пиджак на стул.
— Садись.
Нэйт сел на край кровати, руки между колен. Пятно от соуса высыхало коричневым на бедре. Волосы съехали набок — прислонялся к окну машины, — сталь оставила розовую полосу под челюстью. Не похож на борца, вразвалку вошедшего в кухню четыре часа назад. Выглядел тем, кем был: девятнадцать лет, номер мотеля, свет включён, ждёт, что дальше.
Скаут подтащил стул напротив и сел.
— Я расскажу тебе кое-что, что твой отец сказал мне девять дней назад, в баре, после трёх стаканов. А потом я тебя трахну. А завтра ты — товар. Таков порядок вечера. Без двусмысленностей.
Горло Нэйта дёрнулось. Молчал.
— Твой отец сидел напротив меня в баре «Пинта» и рассказал, что слышит, как ты трахаешь своих подружек через стенку спальни. Что лежит без сна и слушает звуки, которые ты издаёшь. Что жена не прикасалась три года. Он сказал: должно быть, здорово — быть девятнадцатилетним. — Роман подался вперёд. — Это не горе, Нэйт. Это зависть. Твой отец продал тебя, потому что каждый раз, когда ты приводил девчонку домой и заставлял её кричать через гипсокартон, это напоминало ему о том, чего его тело больше не может. Чего в его жизни нет. Что он растратил.
Лицо Нэйта неподвижно, удерживаемо усилием, но руки сжимали собственные колени так, что костяшки побелели.
— А сегодня в гостиной, когда он стоял за тобой с рукой на шее и держал твой зад раздвинутым для моего пальца, у него стоял. Я видел через штаны, как упирается в молнию. Это не стыд, Нэйт. Это — наконец-то. Твой отец поймал стояк, глядя, как тебя раздевают и пальцуют чужие руки, в комнате, где ты научился ходить.
Дыхание Нэйта остановилось. Потом вернулось неправильным — мелким и частым, таким, что не двигает воздух, а пытается. Согнулся пополам на краю кровати, лоб почти касается коленей, руки сцеплены за шеей, и звук — не слово, а звук тела, пытающегося отторгнуть информацию, как желудок отторгает яд. Слёзы упали на спортивные штаны прежде, чем он понял, что плачет.
Роман не двигался. Не трогал его, не говорил, не предлагал воды, утешения, маленьких милосердий, какие другие мужчины в других комнатах предложили бы. Сидел на мотельном стуле, руки на коленях, и смотрел, как парень борется.
Длилось, может, тридцать секунд. Потом дыхание Нэйта замедлилось. Плечи опустились. Руки расцепились за шеей и вернулись на колени, и он выпрямился, и лицо мокрое. Не рыдания, не слом — просто слёзы, текущие по обеим щекам в тишине, тот плач, что приходит, когда тело слишком долго держалось и хватка наконец соскользнула. Жалость к себе и разрядка в одной солёной воде.
— Он хотел этого, — сказал Нэйт сквозь слёзы. Голос сорван, но твёрд.
— Он хотел этого, — подтвердил Роман.
Нэйт встал. Роман не велел ему. Разделся быстро, как срывают пластырь, — футболка через голову одним движением, штаны и боксёры стянуты разом и отброшены. Грудь борца, медные соски, тонкая дорожка рыжеватых волос. Пах бургерным жиром, нервным потом и стиральным порошком — мать стирала этим одежду, лежащую теперь на полу мотеля.
Стоял голый в номере мотеля, член висел тяжело, слёзы ещё сохли на челюсти, и сказал:
— Тогда делай то, зачем пришёл.
И говоря это, почувствовал себя не жертвой, а сообщником — телом, предложенным как оружие, направленное назад, в отца, продавшего его.
Инструкция говорила: не трахай товар. Член говорил другое. Член знал раньше выучки — и победил, потому что выучке год, а члену целая жизнь, и парень, стоящий голым со слезами на лице и яростью в позвоночнике, — самый красивый обломок, какой Роман когда-либо создавал. Здесь скаут начинает становиться хозяином.
Хозяин встал. Выше на восемь сантиметров и тяжелее на восемнадцать килограммов — тело мужчины, целенаправленно качавшегося с шестнадцати и евшего на массу с тех пор, как смог позволить себе калории. Обхватил затылок парня, чувствуя край стали ладонью, и направил к ванной.
— Сначала душ. Я мою то, что покупаю.
Ванная тесная, жёлтый кафель, душ сперва плевался, потом лил. Роман включил горячую и затащил Нэйта под струю. Парень ахнул, когда вода ударила в грудь, тело покраснело. Роман взял обмылок гостиничного мыла и начал мыть обеими руками.
Мыл парня так, как мыл собственное тело: эффективно, без нежности, но без жестокости. Мыло двигалось по грудным мышцам, под мышками, вниз по ребристому животу. Нэйт стоял, руки по бокам, позволяя этому происходить, глядя на кафельную стену, дыхание мелкое и частое.
Роман намылил член парня. Потянул ствол — головка уже оголена, навсегда открытая, тонкий рубец там, где срезали крайнюю плоть, кожа на головке суховатая от лет без прикрытия. Под водой и мылом налилась глубоким, честным красным, и когда большой палец обвёл венчик, Нэйт зашипел сквозь зубы, бёдра дёрнулись вперёд — член набух в кулаке Романа с беспомощной готовностью тела, не знавшего прежде мужской руки.
Хозяин промолчал. Смотрел на лицо: челюсть стиснута, глаза зажмурены, жилы на шее натянуты над сталью. Каждая реакция видна, ничего не спрятано.
Намылил яйца, перекатывая в ладони, ощущая вес, плотное тепло, как мошонка стягивается, а тело отзывается на обращение, какого прежде не знало от мужчины.
Нэйт издал короткий задавленный звук — не хрюканье и не смех.
— Мне ещё ни один мужик яйца не держал, — сказал он. Голос сломался на слове яйца, и шутка легла криво, слишком громко в кафельном пространстве, и стыд от попытки шутить, пока чужой мужчина моет тебе хозяйство, ударил сильнее, чем само мытьё. Уши побагровели.
Мужчина за его спиной не засмеялся. Похлопал парня по бедру — раз, как хлопают коня, коротко и тепло.
— Привыкнешь, — сказал он, и в голосе не было насмешки — просто два тела в душе нащупывали форму того, чего ни один из них раньше не делал.
Потом развернул Нэйта лицом к стене.
— Руки на кафель. Ноги шире.
Ладони шлёпнули по мокрому кафелю. Спина — буква V из мышц под потоком воды, сужающаяся к твёрдым, округлым ягодицам, сжавшимся, когда мыльная рука скользнула между ними. Хозяин мыл дырку медленно — палец кружил по кольцу, вдавился до первой фаланги и замер, пока кольцо судорожно сжималось и ноги парня дрожали.
— Тебя здесь раньше трогали?
— Нет.
— Тогда стой смирно. Дай мне сделать. — Голос Романа — низкий, неспешный, голос мужчины, получавшего удовольствие от процесса и не видевшего смысла притворяться. Палец снова обвёл дырку, медленнее, вдавливая и отпуская, и дыхание парня изменилось, углубилось, и сжатие чуть ослабло.
Роман достал резиновый шланг из дорожного набора. Простая грушевая клизма, нехитрое снаряжение.
— Знаешь, что это?
— Я не тупой.
— Тогда наклонись глубже и расслабься.
Наконечник вошёл. Парень крякнул, лоб упёрся в кафель, кулаки сжались на керамике. Роман наполнил дважды, глядя, как из него выходит мутная вода, как тело уступает подготовке — нежеланной, но неизбежной, — и каждый раз, когда наконечник выскальзывал, дырка раскрывалась чуть шире — мышца учила новый язык.
Хозяин грубо обтёр его полотенцем.
— Ложись в кровать. Мне нужно помыться.
Нэйт отбросил одеяло и забрался. Простыни жёсткие от хлорки, холодные на чистой коже. Полежал на спине, повернулся на бок, натянув одеяло до рёбер. Из ванной звук снова включённой воды, стон труб — Роман моется.
Окно мотеля выходило на парковку и полоску дороги. Проехала машина, фары мазнули по потолку, и снова темно, кроме синего неона вывески «Санрайз», сочащегося сквозь штору. Нэйт смотрел, как неон пульсирует. Тело ещё дрожало — низкая вибрация, которую не унять, — но дрожь теперь другая, медленнее: остаточный толчок дня, начавшегося с рук отца на нём и закончившегося чужим мылом в нетронутых прежде местах.
Дверь ванной открылась. Пар. Роман в дверном проёме, полотенце вокруг бёдер, тело массивное и мокрое, грудь тёмная от волос, плечи — от косяка до косяка.
Нэйт смотрел на него с подушки. И улыбнулся. Маленькой, ошарашенной, измотанной улыбкой — не от счастья, а от самой невозможности ситуации, от абсурдного факта: ему девятнадцать, он голый под одеялом мотеля и ждёт мужчину, знакомого четыре часа, — и улыбка говорила: я не знаю, что это такое, но я всё ещё здесь, и ты единственный человек в моей жизни прямо сейчас, кто не соврал мне о том, что происходит.
Роман скинул полотенце, отбросил одеяло, лёг рядом с парнем. Простыни холодные на влажной коже. Тела достаточно близко, чтобы делить тепло, — два голых мужчины в кровати мотеля, один принадлежал другому, оба ещё учились, что это значит.
— Что мне делать? — сказал Нэйт. Голос тихий, очищенный от бравады. — Ты будешь вести, или я могу взять немного свободы?
Скаут повернулся к нему. Положил ладонь сбоку на шею, большой палец к челюсти, пальцы на краю стали.
— Возьми свободу, — сказал. — Исследуй.
Нэйт поцеловал его.
Неуклюже, жёстко — поцелуй парня, целовавшего только девушек и теперь прижимавшегося ртом к челюсти, шершавой от щетины, ко рту, пахнущему содовой и не поддающемуся. Угол неправильный, носы столкнулись, и Нэйт отстранился на полсекунды, перестроился — как борец перестраивается в захвате — и вернулся глубже, рука пошла на затылок Романа, вжимая его в себя. Роман позволил этому случиться. Открыл рот и позволил языку парня найти свой, и звук, вырвавшийся у Нэйта — короткое, изумлённое хрюканье, — был звуком тела, обнаружившего желание, о котором не подозревало.
Целовались долго. Рука Романа двигалась вниз по спине парня, ощущая гребни позвонков, твёрдые мышцы борцовского тела, гладкую тёплую кожу, вздрагивавшую под пальцами, а потом вжимавшуюся в них. Их члены задели друг друга, и Нэйт ахнул в рот Романа — от контакта, физического и чего-то ещё: шок чужой мужской твёрдости, прижатой к его собственной.
Нэйт оторвался от поцелуя. Глаза тёмные, зрачки расширены, губы мокрые. Дышал ртом.
— Расскажи ещё, — сказал он. — Про отца. Что ещё.
Роман всмотрелся в лицо. Челюсть сжата, глаза требуют, и он узнал это: парень переплавлял боль в топливо, сжигал дневной стыд во что-то, что можно пустить в дело.
— Твой отец смотрел на раба в баре точно так же, — сказал Роман. — Каждый раз, когда пацан за стойкой тянулся за бутылкой, глаза твоего отца отслеживали тело. Грудь, пояс штанов. Пялился на бёдра парня в ошейнике в баре, полном мужиков, и не знал, что я смотрю, как он смотрит.
Дыхание Нэйта стало мелким. Рука — теперь на бедре Романа, сжимая.
— Ударь меня, — сказал Нэйт.
Роман посмотрел на него.
— Дай пощёчину. Я хочу почувствовать.
Открытая ладонь хлестнула по щеке — достаточно, чтобы голова мотнулась. Звук разбил маленькую комнату. Лицо вернулось с красным отпечатком, расцветающим на скуле, и глаза яркие, свирепые — не сломанный, не побитый — живой.
— Ещё.
Роман ударил снова, сильнее, голова Нэйта качнулась от удара, а потом пошла вперёд, не назад, лицо вжалось в грудь Романа, лоб в тёплую кожу между грудными мышцами, дыхание горячее и рваное. Задержался так на несколько секунд, всё тело дрожит, и когда заговорил, голос глох в мышце.
— Да. Вот это. Спасибо.
День уходил из него. Роман чувствовал, как уходит, — напряжение сливалось из плеч, как вода из треснувшего сосуда, гостиная и руки отца и дорога отпускали хватку, уступая чему-то проще: его держало тело сильнее его собственного.
Потом рука Нэйта скользнула вниз по животу Романа и нашла член, обхватив ствол хваткой парня, ни разу в жизни не державшего в руке чужой член, — и теперь державшего его как рукоять чего-то, чем предстоит научиться пользоваться.
Медленный выдох вышел из мужчины над ним.
— Осторожнее.
Парень посмотрел вниз, на то, что держит. Потом обратно в лицо хозяина. Потом соскользнул с кровати на колени.
Рот взял член с той же неуклюжей, упрямой жадностью, что и поцелуй, — телесный разум, обучающийся на практике. Челюсть раскрылась слишком широко, губы не смыкались, зубы царапнули ствол на первом движении.
Гримаса — лицо над ним напряглось, не злость, а боль. Рука легла на затылок, мягко стащив его.
— Тише, мальчик. — Большой палец прошёлся по опухшей нижней губе. — Постарайся не царапать. У нас вся ночь. Не торопись. Дай мне вести. Старайся чувствовать мои реакции.
Рот подстроился. Губы плотнее, челюсть мягче, зубы убраны за подушку губ. Ритм нашёлся — неуклюжий, медленный, но нарастающий. Слюна копилась и текла по стволу, нитями свисала с подбородка, капала на грудь. Роман плюнул себе на член, чтобы увлажнить, и парень поднял на это взгляд — интимность жеста отпечаталась где-то за глазами, — и потом тоже плюнул, неумелым плевком, наполовину на ствол, наполовину на собственный кулак, и стыд от жеста полыхнул красным на щеках и заставил сосать сильнее, будто рот мог проглотить смущение.
Хозяин направлял рот ещё несколько движений, потом стащил парня за волосы.
— Хватит. Иди сюда.
Затянул Нэйта на кровать, на спину. Устроился между раздвинутых ног, тела выровнялись — тяжёлый корпус вдавил лёгкий в матрас. Лицом к лицу. Пар из ванной ещё висел в воздухе, неон пульсировал синим сквозь штору.
Смазанный палец скользнул вниз, нашёл дырку, обвёл, вдавился. Кольцо мягче теперь, после душа, после подготовки, и когда палец вошёл, стон — не боль, не протест, а подлинный звук тела, открывающего ощущение, о существовании которого не знало. Стон начался низко в груди, поднялся через горло и закончился тем, что парень лежал с открытым ртом и глазами, ищущими лицо над ним.
Нэйт потянулся к другой руке. Поднял ко рту. Поцеловал костяшки, ладонь, прижал губы к запястью, где бился пульс. Его способ сказать спасибо, его способ сказать: мне хорошо, — и жест так незащищён, так обнажённо человечен, что мужчина над ним почувствовал, как что-то сдвинулось в его собственной груди — и он потратит годы, делая вид, что этого не было.
Палец глубже. Второй присоединился. Бёдра качнулись навстречу вторжению, член парня наливался, прижатый к тяжёлому животу, и рты снова нашли друг друга, целуясь сквозь растяжение, — мужчина над ним глотал тихие звуки боли и привыкания, выходившие из тела ещё вчера свободного борца.
Пальцы вышли. Смазал член, приставил головку к ослабшему кольцу и посмотрел парню в глаза.
— Готов?
— Давай.
Вошёл. Медленно. Глядя, как лицо под ним перекашивает, — челюсть заклинило, жилы на шее натянулись, глаза зажмурились и заставили себя открыться, потому что парень отказывался отводить взгляд. Больно. Хозяин видел — дырка судорожно сжималась вокруг ствола, тугая до жжения, тело борца сопротивлялось каждым волокном мышц, натренированных не пускать. Наклонился и поцеловал парня сквозь это, и рот целовал в ответ с отчаянным давлением тела, пытающегося вместить то, чего не могло вместить всё остальное.
Замер внутри. Дышали вместе, лбы касаются, сталь холодит между ними. Потом угол сместился, одно медленное движение, и головка проехала по простате, и тело под ним выгнулось с матраса — член дёргался о живот хозяина, руки вцепились в широкие плечи с отчаянной хваткой человека, обнаружившего: штука внутри него может делать такое.
Рот под ним открылся. Язык наружу. Глаза стеклянные, поплывшие, блестящие чем-то, что не слёзы, но близко, — лицо парня, чьё тело учило его незнакомому языку. Хозяин прочёл это лицо. Без слова плюнул в открытый рот — точной, прицельной струёй, попавшей на язык, — и парень проглотил со звуком — наполовину ахом, наполовину смехом, — шальной восторг находки, о какой он не подозревал, — и она разом перечеркнула все его прежние аккуратные потрахушки в миссионерской позе, с девчонкой на спине.
— Ещё, — сказал Нэйт. И Роман плюнул снова, и Нэйт принял, и Роман хлестнул его по мокрому открытому рту, и лицо парня — красное, мокрое, ухмыляющееся безумной радостью тела, нашедшего свою частоту, — самое честное выражение, какое Роман когда-либо видел на человеке.
— Хочешь сверху? — спросил Роман.
Перевернул их обоих. Парень теперь сверху, верхом на мужчине, который только что был в нём. Член выскользнул при повороте, и Нэйт потянулся назад, нашёл ствол, придержал. Приставил головку к собственной дырке и на мгновение замер — тупое давление в кольцо, другая рука плашмя на груди Романа, взгляд прикован к лицу под ним. Потом опустился. Медленно, сантиметр за сантиметром, направляя, рот раскрывался сам собой, бёдра дрожали от усилия контролировать спуск. Не в него входили — он насаживал себя. Брал в своём темпе, под своим углом, на свою глубину, и в этой разнице было всё: всё остальное этой ночью делали с ним, а это он делал сам.
Опустился до упора и замер. Член — в нём до основания, и он чувствовал его глубоко, чувствовал, как собственное тело сжимается вокруг, и смотрел вниз на мужчину под ним, читал лицо. Как сжимается челюсть, раздуваются ноздри, серые глаза сужаются от удовольствия, которое хозяин и не думал скрывать, — и что-то сдвинулось в груди наездника, тёплое и медленное, начавшееся за рёбрами и расползшееся наружу, через живот, бёдра, руки, лежащие на широких грудных мышцах. Это не благодарность и не похоть. Ближе к преданности — первый её росток, узнавание того, что мужчина под ним — единственный, кто посмотрел на него сегодня и увидел что-то стоящее.
Наездник начал двигаться. Медленно, находя угол, глубину, морщась и подстраиваясь, а потом нашёл движение, попадавшее в ту точку, от которой плыло зрение, — и, найдя, уже не отпускал: бёдра перекатывались, он насаживался на член, тело борца делало то, что всегда делало лучше всего, — изучало физическую систему и осваивало её повторением. Кровать мотеля скрипела. Из него летели звуки — хрюканье, стоны, что-то похожее на смех, звуки, каких никогда не издавал в сексе, потому что ни одна девушка никогда не доставала в нём такой глубины.
Самый свободный секс в его жизни. В ошейнике, в собственности, верхом на члене мужчины, осматривавшего его дырку в родительской гостиной, — и никогда за девятнадцать лет он не чувствовал себя таким раскованным.
— Не уплывай, — сказал Роман снизу, руки на бёдрах парня, собственное дыхание жёсткое. — Теперь — моё удовольствие.
Нэйт полюбил это. Рамку, правило, границу, которая держала. Наклонился вниз, грудь к груди, и сказал Роману на ухо:
— Говори со мной. Назови меня тем, что я есть.
Хозяин сжал челюсть и развернул лицо.
— Грязный мальчишка, — сказал. — Голодная дырка. — Толкнулся вверх жёстко, наездник ахнул, а голос продолжал — низкий, размеренный, в ухо парню. — Хорошо тебе на моём члене. Тугая натуральская жопа учится открываться подо мной. Завтра выебу тебя дважды. Утром и вечером. Через неделю разработаю настолько, что примешь без смазки, и будешь умолять.
Наездник стонал и скакал жёстче, звуки становились громче, безумнее, стены мотеля слишком тонкие для того, что из него вылетало. Мужчина под ним потянулся за собственными боксёрами, скомкал и запихнул в открытый рот. Парень вцепился зубами в хлопок, чувствуя пот и порошок и тело хозяина, стоны приглушены до густых сдавленных звуков, глаза дикие над кляпом, бёдра не останавливались, — и боксёры обуздали его, как рука на морде унимает собаку: не ломая энергию, а направляя внутрь, глубже, где она нанесёт больше урона и больше добра.
Хозяин перевернул его. Вогнал глубоко, лицом к лицу, ноги на плечи, боксёры по-прежнему заткнуты в рот, — и ебал жёстко, контроль наконец соскальзывал, бёдра долбили, пах шлёпал о мокрые ягодицы, руки впились в бёдра парня, и тело под ним принимало всё — каждый толчок, качаясь от ударов, приглушённые стоны вибрировали сквозь хлопок, член дёргался и истекал между ними. Роман кончил со звуком, будто что-то разломилось, — вбитый до упора, лбом прижатый к ключице парня, кончая глубокими толчками.
Остался внутри на долгое мгновение. Потом вышел медленно, сперма уже стекала из растянутой дырки.
Парень потянулся к обмякшему члену. Без просьбы. Без приказа. Взял ствол в руку, поднёс ко рту и вылизал — вкус спермы и смазки и собственного тела, соль и мускус и что-то звериное, чему нет имени. Лизнул головку, ствол, провёл языком вдоль нижней стороны, и это — не спектакль, а благодарность: парень распробовал то, что только что изменило его, и пытался запомнить вкус.
Нэйт кончил собственной рукой, быстро, лицом уткнувшись в бедро Романа, тело тряслось, и когда всё кончилось — лежал неподвижно щекой на бедре Романа и очень тихо сказал:
— Спасибо.
Рука Романа легла на затылок. Вес ладони на черепе. Лежали так в синем неоне, звуки мотеля просачивались сквозь стены — телевизор, спуск воды, машина въезжает на стоянку.
Рука хозяина скользнула вниз по спине парня, по изгибу зада. Пальцы нашли ложбинку, прошли вниз и надавили на дырку. Мокрая, расслабленная, скользкая от его спермы, и кольцо дёрнулось раз под подушечкой пальца и расслабилось. Парень сдвинул бёдра без приказа, наклонив зад, чтобы дать руке место, — движение настолько естественное, настолько бездумное, что могло принадлежать телу, делавшему это сотню раз, а не тому, что сделало это впервые двадцать минут назад.
Палец скользнул внутрь. Медленно, до первой фаланги, и замер, кружа по внутренней стенке, чувствуя, как мышца трепещет и успокаивается, трепещет и успокаивается. Не трах. Не растяжка. Просто присутствие. Составить компанию дырке, не дать ей закрыться в одиночестве, не дать телу забыть, что только что случилось.
Парень улыбнулся, прижавшись к широкой груди. Сонная, потаённая улыбка — мужчина скорее почувствовал, чем увидел, изгиб губ по коже. Мягкое прикосновение рта к грудной мышце, и младшее тело улеглось тяжелее на старшее — последнее напряжение ушло из него, как последний воздух из шины.
— Получается, — сказал Нэйт сонно, с полуулыбкой в голосе, — мне нельзя кончать без твоего разрешения?
— Верно, мальчик.
— Хорошо. — Глаза Нэйта закрывались. — Мне так нравится. Спасибо… мужик… — Осёкся. Слово мужик повисло в комнате не так — слишком панибратски, слишком на равных, и оба это услышали.
Секунда тишины.
— «Сэр», — поправил Роман. Слово тихое, но легло как ошейник, как второй ошейник поверх первого, и комната сдвинулась вокруг него.
Парень открыл глаза. Посмотрел на мужчину рядом. Сонливость оставалась, но что-то под ней изменилось — что-то, что никогда не изменится обратно.
— Сэр, — повторил Нэйт. Пробуя форму слова. И слово село так же, как сел член, — с сопротивлением сначала, а потом медленной, необратимой уступкой тела, принимающего то, для чего создано.
— У меня есть квартира. Маленькая, но моя. Будешь жить там. Готовить, убирать, быть под рукой, когда захочу. Взамен не прогоню тебя через дилера. Обучу сам.
— Для чего, Сэр?
— Я строю кое-что. Ранчо. Настоящая земля, настоящее дело. Когда будет готово, ты будешь там. Не в полях. Со мной.
Ложь и намерение жили в одном предложении, и Роман ещё не знал, что из этого выживет.
