Бирка
Имя пришло на второй день.
Виктор произнёс его с небрежной уверенностью уже принятого решения — мимоходом, без церемонии, будто имя существовало всегда, а телу, к которому оно прилагалось, просто сообщали.
— Бирка, — сказал Виктор. Он сидел на перилах крыльца у дома надсмотрщиков: одна кроссовка на досках, вторая болталась, пиво в руке, — и утреннее солнце за спиной превращало его волосы в нимб, которому нечего было делать на человеке, торгующем людским мясом. — Это ты.
Он стоял во дворе под крыльцом в Осмотре: руки за голову, ноги шире, член на виду, — потому что с вечера, как Полевой бык привёл его сюда, никто не велел ему ничего другого. Спал он на полу узкой комнатушки, пристроенной к дому надсмотрщиков: одна койка, стальная скоба в стене под ножную цепь — и больше ничего. Комната пахла последним, кто в ней спал: застарелым потом, баландой и слабой химической сладостью пайковых составов, выходящих через поры.
— Бирка, — сказал Виктор снова, пробуя звук. — Как ценник на товаре. Ты в Бриджуотере на тысячу мужиков бирки вешал, так? Прикалывал, обмерял, вписывал цифры. Теперь цифра — ты.
Он знал, что значит имя. Он сам писал это на пятистах бланках приёмки: «Присвоение обозначения указывает на переход от классификации партии к индивидуальному учёту имущества. Именованные рабы удерживаются под конкретную функцию. Безымянные рабы проходят обработку как товарная масса». Полевому мусору имён не дают. Полевому мусору дают номера, или ничего, или «эй ты, парень» от надсмотрщика, которому лень отличать одно голое тело от другого.
Именованные рабы — имущество. Именованных рабов оставляют себе.
Именованными рабами играют.
— Бирка, — сказал Виктор в третий раз, и улыбнулся, и проступили ямочки, и имя село на его тело, как ошейник внутри ошейника: невидимый, невесомый, навсегда.
Комната
Комната оказалась хуже барака.
Он этого не ждал. Барак — это двести шестьдесят тел в помещении на полторы сотни, вонь, цепи, корыта, баланда и кроличий гон: все унижения, что описаны в бланках приёмки, и ещё несколько сверх описанного. В комнате не было ничего из этого. В комнате — койка с тонким матрасом, одеяло, кувшин с водой и стальная скоба. В комнате — дверь, которая закрывалась.
Проблемой оказалась дверь.
В бараке химии было куда деваться. Составы баланды подбрасывали тестостерон, тестостерон подбрасывал либидо, либидо находило ближайшее доступное тело и разряжалось по каналам, санкционированным иерархией: кроличий гон, ночная волна, охотные тела, что сами подставлялись в темноте. Цикл жестокий, но рабочий: химия внутрь, разрядка наружу, усталости хватало на сон.
В комнате химии деваться было некуда.
В первую ночь он лежал на койке и чувствовал, как в корне члена набирает знакомая ломота. Та же ломота, что на третью ночь в бараке, то же химическое наполнение, не имевшее к желанию никакого отношения и целиком связанное с серой баландой, осевшей в кишках. Ствол налился и прижался к животу, бёдра хотели толкаться, а толкаться было не во что — только матрас, слишком мягкий, чтобы дать телу требуемое трение, и рама койки: стальная, холодная, дающая давление, неправильное так, что он не мог этого выговорить.
Он себя не трогал. Рабы себя не трогают. Он знал это по журналам наказаний: несанкционированная мастурбация проходила там как нарушение второй категории, наказание — грузы на яйца и сутки в фиксации. В Бриджуотере правило было отвлечённым — цифра в бланке. Здесь правило — это его член, натянутый в пустоту, пока химия жгла кровь, а бёдра заваливались вбок, находили угол матраса и вдавливались.
Поиск трения. Навязчивый. Задокументирован. Стандартный химический отклик, острая фаза, типичная длительность — две-три недели. Плато — норма.
Плато не наступило. Пять недель в бараке, два дня в комнате — плато не наступило. Профессиональный комментарий, тянувший его весь первый месяц, — язык приёмных бланков и ветеринарная дистанция — споткнулся об этот факт, как о ступеньку не там, где она должна быть.
По дороге к кувшину член задел край косяка, и толчок трения прошёл через пах так резко, что подломились колени. Он удержался, упёршись ладонью в стену, и стоял, дыша, а член качался в пустом воздухе комнаты, — и он чувствовал, как в профессиональном словаре иссякают статьи.
К четвёртой ночи он снова тёрся во сне о раму койки. Тот же рисунок, что в бараке: медленный перекатывающийся ритм, который спящий мозг выстраивал, не посоветовавшись с бодрствующим. Просыпался с тёплой рамой под бедром, со скользким членом, со стиснутыми зубами, и комната молчала вокруг, и это молчание было хуже, чем двести шестьдесят дышащих мужиков, потому что в бараке у стыда хотя бы была компания.
Здесь стыд был только его — и потому полный.
Ветеринарные данные
Оценка пришла на пятое утро.
Надсмотрщик, которого он раньше не видел, — не Полевой бык, не из барачной смены. Плотный мужик с планшетом и лицом, пустым, как грузовая накладная. Он отомкнул ножную цепь и сказал одно слово:
— Предъявление.
Он шёл за надсмотрщиком через двор к крыльцу главного дома, где Виктор уже ждал. Те же перила, то же пиво, те же кроссовки, одна нога наверху, вторая свисает. Виктор смотрел, как он подходит, с неспешным вниманием — так смотрят на лошадь, которую выводят на осмотр, и ровно этим оно и было.
— Осмотр, — сказал надсмотрщик.
Бирка встал в Осмотр. Руки за голову, ноги шире, спина прямая. Член висел тяжело между бёдер: пять дней без разрядки, химия густела в стволе, вены выступили и читались. Утреннее солнце легло на кожу, и каждая мышца, наращенная баландой, встала рельефом: плечи толще, грудь шире, усиленная венозность от составов, — тело превращалось в тот самый каталожный снимок, какие он сам помогал выставлять в Бриджуотере.
Виктор поставил пиво на перила и сошёл с крыльца.
Он не стал обходить кругом. Не стал оценивать издали. Пошёл прямо к Бирке, встал так близко, что Бирка слышал одеколон и чистый потовый запах свободного человека, моющегося каждый день, — и положил руки на его тело с хозяйской лёгкостью человека, трогающего своё.
Первое касание — плечо. Виктор взял его в горсть. Не проверяя, не сжимая со скотской деловитостью надсмотрщика в приёмном цехе. Просто держал. Большой палец нашёл гребень трапеции и надавил, и давление шло тёплое, неспешное, и Бирка чувствовал, как тепло проходит сквозь мышцу туда, где у профессионального словаря не было карты.
— Славно, — сказал Виктор. Провёл ладонью вниз по руке, пальцы шли по вене, выступавшей от запястья до бицепса. — Гляди, какая вена. Как река на карте. — Он сжал бицепс. — Хорошая мышца. Это баланда наработала или ты пришёл уже тяжёлым?
Вопрос был к Бирке. Бирка не ответил, потому что для ответа пришлось бы разжать челюсть, а челюсть закаменела, потому что рука Виктора лежала на его теле, и рука эта была не клиническая, не профессиональная и вообще никакая из тех, под какие у него имелась графа.
Виктор зашёл за спину. Теперь обе руки: ладони плашмя на широчайших, вниз по бокам, большие пальцы вдавливаются в мышцу поясницы.
— Господи, вот это спина, — сказал Виктор, ни к кому.
Руки дошли до ягодиц, он взял по половинке в каждую ладонь, сжал, отпустил.
— Отличный зад. Сложен под карьер, но на камнях его тратить жалко.
Лицо Бирки горело. Краска поднялась по горлу, по челюсти, в уши. Руки Виктора всё ещё лежали на его заднице. Пальцы Виктора мяли мышцу — легко, по-хозяйски, пробуя на упругость то, что уже куплено.
Виктор вернулся спереди. Взгляд опустился. Он потянулся вниз и приподнял член Бирки. Не отработанной скотской хваткой надсмотрщика. Голой ладонью — тёплой, неспешной, — поворачивая его в руке так, как взвешивают вещь, прежде чем решить, куда её положить.
Тепло ударило в нервы Бирки током. Ладонь Виктора — мягкая, не задубевшая от работы — держала ствол в горсти, и касание настолько отличалось от безличной хватки надсмотрщика, что читалось другим языком целиком. Надсмотрщик обращается с членом. Виктор его держал.
Человек, которого я спас. Ради него я свалил раба наземь. Он держит мой член. Человек на самом верху, тот, кто выше надсмотрщиков, выше системы. Он меня трогает, и рука у него тёплая, и этого тепла нет ни в одном бланке, что я когда-либо подшивал.
— Не самый большой из виденных мной, — сказал Виктор. Склонил голову, оценивая. Приподнял ствол, отпустил, поймал вес. — Средний? Может, чуть выше. — Он посмотрел на надсмотрщика. — Что записала приёмка?
— Двадцать, Сэр. Обхват — выше среднего.
— Выше среднего. — Виктор повторил это с вялым интересом человека, читающего этикетку вина: сойдёт, но не восторг. — Ну. Запомнят тебя не по члену.
Большой палец прошёл по нижней стороне ствола: раз, медленно, от корня до рубчика под головкой. Жест небрежный, отсутствующий, ленивое поглаживание, мыслями он был где-то ещё.
Член Бирки шевельнулся. Налился. Начал подниматься в руке Виктора.
Не от желания. Не от Виктора. От пяти дней химического давления, от трения о косяк, от трения о раму койки, что ни разу ничем не кончилось. Пять дней накопления встретили первую руку, не бывшую скотской оценкой. Чья это рука, не имело значения. Тело регистрировало только: тепло, касание, давление, наконец, наконец, наконец.
Он смотрел, как это происходит. Чувствовал, как ствол набухает в пальцах Виктора, как кровь приходит волнами, как головка темнеет и раздаётся за обхват его пальцев. Член поднимался в руке Виктора, посреди предъявления, и остановить это он ничем не мог.
Виктор не отпустил. Держал твердеющий член той же небрежной хваткой — не водил, не двигал, просто держал — и смотрел, как растёт стояк.
Виктор отхлебнул пива.
— Ну, — сказал он, глядя не в планшет, а на Бирку. — Как эта скотина по половой части?
Надсмотрщик в записи не заглянул. Он пять недель смотрел на Бирку в бараке, и ответ вышел расслабленным, чуть насмешливым тоном, каким на ярмарке обсуждают повадки племенного быка.
— Трахает, Сэр. Каждую ночь, как по часам. Берёт кого помельче, из середины, ничего амбициозного. Кроет чисто, кончает быстро, переворачивается и спит. К своей дырке никого не подпускает. Я видел, как пробовали. Здоровые мужики, повыше рангом, чем полбарака. Этот захлопывается, как калитка на пружине. Пальца не даст просунуть.
Виктор ухмыльнулся.
— Захлопывается. Значит, дырка у тебя точно тугая, Бирка.
Слова легли на кожу пощёчиной. Не от жестокости. От небрежной, полной близости, с какой обсуждают нутро чужого тела, как калибр ружья. Виктор смотрел на Бирку, и в ухмылке было что-то от мальчишки, который роется в чужом ящике и находит ровно то, чего ждал.
— А при коррекции? — спросил Виктор. — Когда надсмотрщик берёт его дырку? — Всё так же небрежно. Всё так же с пивом. Всё так же с ямочками.
— Паникует, — сказал надсмотрщик. — Пульс подскакивает. Мышцы сжимаются. Не только дырка — всё тело. Дышит так, будто сейчас будет драться. Это ответ на угрозу, не на секс. Этот скорее примет побои, чем член.
— Любопытно, — сказал Виктор. — У большинства этот рефлекс ломается к третьей неделе.
— Этот другой, Сэр, — сказал надсмотрщик. — Пришёл, уже зная позы. Уже зная распорядок. Такого я раньше не видел.
Я знаю, что это. Театр осмотра. Оценка не для хозяина. Хозяин и так знает, что у него есть. Оценка — для раба. Обряд: стоишь голый, слышишь, как твоё тело проговаривают вслух, чувствуешь, как их руки, их глаза и их слова перелепливают тебя из человека в собственность. Это основной механизм кондиционирования. Я писал об этом в процедурном руководстве Бриджуотера, раздел четыре: «Устная оценка в присутствии субъекта ускоряет подчинение: слыша, как его тело обсуждают как скот, раб смещается от владения собой к идентичности, задаваемой извне». Я это написал. Я написал это про девятьсот других мужчин.
— Вот оно, — сказал Виктор тихо. Не надсмотрщику. Не Бирке. Себе.
Он отпустил член. Ствол стоял сам: налитый до конца, выгнутый вверх к животу, головка потемнела, в прорези набиралась капля смазки — там, где только что был большой палец Виктора.
— Развернись, — сказал Виктор. — На четвереньки.
Тело Бирки подчинилось раньше, чем смотритель внутри него успел составить возражение. Колени ударились о землю. Ладони легли плашмя. Член висел тяжёлый и твёрдый, качаясь от движения, и поза раскрывала его так, как не раскрывал Осмотр стоя: спина прогнута, бёдра врозь, дырка открыта утреннему воздуху, глазам Виктора и тому, что будет дальше.
Стандартная постановка для ректальной оценки. Обязательна для всего удерживаемого товара выше полевой категории. Я отдавал эту команду четыреста раз в Бриджуотере. Это процедура. Это рутина. Ему нужно оценить тонус мышцы, отклик сфинктера, показатели ёмкости. Я защитил этого человека. Он имеет полное право оценивать своё. Это нормально. Это положено.
Он услышал, как Виктор подходит. Почувствовал, как тень легла на спину. Потом рука Виктора — та же ровная, неспешная рука — легла на правую ягодицу и отвела её в сторону.
Воздух ударил в дырку. Он сжался — непроизвольно, полностью, сфинктер захлопнулся тем самым рефлексом, что только что описал надсмотрщик: калитка на пружине, пальца не даст просунуть. Дыхание укоротилось. Плечи стянуло. В груди выстрелил ответ на угрозу: пульс вверх, мышцы под нагрузку, всё тело готовится драться с тем, что нападением не было.
Это не нападение. Это оценка. Он проверяет кольцо, тонус мышцы, наружное состояние. Я это делал. Я раздвигал четыреста мужчин, прижимал большой палец к краю и записывал скорость сжатия. Вот как это выглядит с другой стороны. И всё. Больше ничего.
Большой палец Виктора прижался к наружному кольцу сфинктера. Не проникая. Просто лёг: в точности та техника, что Бирка придумал для проверки на девственность в Бриджуотере. Подушечка большого пальца — тёплая, ровная — давит на сомкнутое кольцо и ждёт рефлекторного отклика.
Дырка Бирки сжалась сильнее. Дыхание шло короткими выверенными глотками: не паника — управление рефлексом, удержание позы, потому что поза положена, потому что человек за спиной им владеет и потому что всё это стандартно, нормально и обязательно для всего товара выше среднего.
— Тугая, — сказал Виктор. Слово вышло лёгким и весёлым и легло на открытую дырку Бирки клеймом. — Очень тугая. Ты и правда никого сюда не пускаешь.
Это был не вопрос. Виктор подержал палец на кольце ещё три секунды. Считал. Бирка знал это, потому что счёт стандартизировал он сам: три секунды удерживаемого давления, отметить стойкость сжатия, записать как «соответствует девственному» или «соответствует разработанному». Потом убрал палец.
— Молодец, — сказал Виктор. Снова это слово. Снова уголёк в груди.
Бирка остался на четвереньках, член капал на землю, дырка пульсировала на памяти о большом пальце Виктора, и он ждал, когда скажут, что можно двигаться.
Виктор отступил. Оглядел Бирку целиком: прогнутую спину, разведённые колени, висящий твёрдый член, дырку, пульсирующую вхолостую. Оглядел с оценивающей неподвижностью человека, взявшего в руки инструмент и пытающегося понять, подо что тот сделан. Потом повернулся к надсмотрщику, но слова были для Бирки.
— Ну, поглядим, что у меня есть. — Он загибал пальцы, небрежно, как перечисляют список покупок. — Член средний. Тело отличное. Сложен, но не красив. Сколько ему? Двадцать девять? — Надсмотрщик кивнул. — Двадцать девять. По нынешним меркам стар для удовольствия, но ещё молод, чтобы намотать пробег. Опыт обращения с рабами. Знает позы, знает распорядок, знает приёмы лучше моих надсмотрщиков. Спокоен под давлением. Инстинкт защиты: свалил раба, чтобы спасти покупателя, — и его никто не просил. Доминант, который не даёт себя покрыть. — Он помолчал. Отхлебнул пива. — Верный зверь.
Слова падали Бирке в грудь по одному. Член средний. Это он знал. Двадцать сантиметров — медиана по обработанному товару, эту сводку он сам и составлял. Стар для удовольствия. Это он тоже знал. Рынок рабов для удовольствия достигал пика в двадцать три, обесценивался к двадцати шести, обваливался к тридцати. Кривые амортизации подшивал он же. Верный зверь. А с этим он не знал, что делать.
Виктор притащил с крыльца стул — деревянный, надсмотрщицкий, ничего особенного, — и поставил перед Биркой. Сел. Лицо Бирки оказалось вровень с коленями Виктора. Позу нельзя было спутать ни с чем: человек сидит перед собакой.
Виктор наклонился и похлопал Бирку по щеке — два лёгких хлопка, — разглядывая его с терпеливым любопытством человека, решающего, сделала собака что-то похвальное или что-то, за что усыпляют.
— Что мне с тобой делать, Бирка?
От вопроса он похолодел.
Нет. Нет. План был простой. План был такой: молчать, не выделяться, быть работящим полевым рабом, который по ночам трахает других животных, при коррекции отдаёт дырку надсмотрщикам, таскает камень, пока не выдохнутся мышцы, и подыхает где-нибудь в карьере с номером вместо имени. План был такой: не привлекать внимания. Не быть интересным. Не быть ничем таким, из-за чего человек вроде Виктора Кейна придвигает стул и спрашивает, что с тобой делать.
Вопрос висел в тёплом воздухе. Надсмотрщик стоял за спиной с планшетом. Член Бирки качался между бёдер, твёрдый, капающий. И на вопрос что мне с тобой делать у Бирки ответа не было. Это была противоположность плана. Это был горизонт без краёв.
Он может что угодно. Пустить в разведение. Продать. Натаскать. Сломать. Одолжить Старшему производителю. Отправить в шахты. Держать вот тут, на этом крыльце, на четвереньках весь остаток моего рабочего срока. Неопределённость и есть смысл. Я это знаю, я ЗНАЮ это, я сам рекомендовал расширенные окна неопределённости для дорогого товара в Бриджуотере: «Сорок восемь часов неразрешённого статуса ускоряют подчинение втрое». Я написал этот протокол. Я написал его про других мужчин. Я написал его, сидя за столом с кофе и планшетом, а теперь я на четвереньках, член капает, дырка всё ещё сжимается, и человек, которому я принадлежу, спрашивает, что со мной делать, и я
Дрожь началась в руках. Мелкий тремор в пальцах, вверх по запястьям, по предплечьям, в плечи. Дыхание запнулось. Укоротилось. Выдох вышел рваным, ломаным — тот самый рисунок дыхания, что он сотню раз заносил в бланки приёмки как «острая стрессовая реакция, предпаническая фаза, типичное начало — при неопределённости статуса».
Дрожало всё тело. На четвереньках, голый, со стоящим членом, перед сидящим человеком с пивом — трясся, как новоприбывший в приёмном цехе. Ровно то поведение, за которым он пять лет наблюдал сквозь профессиональное стекло. Он его каталогизировал, обмерял и подшивал под графами «ожидаемо», «управляемо» и «разрешается в течение сорока восьми часов».
Со мной такого быть не должно было. Я должен был стать невидимым. Я должен был стать полевым рабом. Я должен был раствориться в этом.
Виктор это увидел. Разумеется, увидел: дрожь, укоротившееся дыхание, пот, проступивший по плечам. Он наклонился со стула так близко, что Бирка почувствовал тепло его дыхания, и положил ладонь ему на затылок.
— Тихо, — сказал Виктор. Голос низкий, тёплый — так успокаивают напуганную лошадь. — Тихо, мальчик. Я знаю, ты верный зверь. — Большой палец пошёл медленными кругами по загривку, вдавливаясь в натянутое. — Ничего плохого с тобой не случится. Ничего такого, чего бы ты не вынес.
Рука на затылке — ровная. Давление держалось. Слова легли на него, как одеяло, наброшенное на дрожащее животное, и дрожь не прошла. И не могла: химия, ужас и неизвестность сидели глубже, чем достаёт рука. Но она изменилась. Тремор сузился. Сфокусировался. Стал чем-то, что живёт в груди, а не во всём теле, и рука на затылке держала его у края паники, не давая туда упасть.
Он создал неопределённость — и теперь сам даёт утешение. Я знаю этот протокол. Я знаю каждый шаг.
Его рука тёплая у меня на затылке, и я не хочу, чтобы он её убрал.
Бирка стоял на четвереньках, член капал, рука Виктора лежала на затылке, и нужда оседала в костях. Не страх — страх он умел разложить по графам, — а благодарность, которую не умел.
Человек на самом верху подержал мой член — и член ответил. Человек на самом верху положил руку мне на затылок — и паника прекратилась. Это химия. Это пять дней без разрядки. Это составы делают то, что составы делают. Это не, это НЕ потому, что рука у него была тёплая и потому, что он сказал «ничего плохого с тобой не случится», и я поверил.
Выйдет на плато. Нормализуется. Обязано.
Виктор убрал руку. Взял пиво. Ушёл в дом. Надсмотрщик — за ним. Бирка остался на четвереньках во дворе, один, со стоящим членом, и призрак ладони Виктора всё ещё грел ему затылок.
Приём
Дойка пришла на седьмой день.
Комнатка за кузней: чисто, холодно, деревянный стул, стол, пластиковый контейнер. Виктор сидел на стуле, расставив ноги и уперев локти в колени, с той же лёгкой ухмылкой, что всегда.
— Садись, — сказал Виктор, показав на пол.
Бирка не сел. Он опустился на колени. Колени врозь, ладони на бёдрах, спина прямая, голова опущена — полные Колени, поза, в которую он поставил девятьсот мужчин в приёмном цехе Бриджуотера. Потому что раб, прошедший приёмку, знал: «садись» — это проверка. Ты никогда просто не садишься. Ты опускаешь тело в позу, показывающую готовность: к осмотру, к использованию, к чему угодно, что решит человек на стуле. Садятся равные. Собственность встаёт на колени. И смотритель внутри него знал это правило так глубоко, что колени ударились о бетон раньше, чем мозг успел притвориться, будто у него был выбор.
Бетон холодил голени. Член лежал тяжело между разведённых бёдер, семь дней химического накопления утолщали ствол: вены выступили, головка потемнела от задержанной крови, давление стало таким постоянным, что превратилось в отдельный способ дышать. Он не кончал с барака.
Виктор наклонился вперёд.
— Скажи-ка, Бирка. В Бриджуотере, когда попадался неохотный член — мужик, у которого не встаёт под обмер: страх сцены, холодная комната, что угодно, — в чём был приём? — Он глянул вниз, на тяжёлый тёмный ствол между бёдер Бирки. — Ты, я почти уверен, не из этой категории, но мне любопытно.
Вопрос упал ему в живот камнем в стоячую воду. Приём он знал. Приём он и разработал сам, на второй год, когда старший смотритель ушёл, новый аукционный график потребовал быстрее оборачивать обмеры, а на холодных площадках у половины товара всё втягивалось.
Он знал, зачем Виктор спрашивает. Кровь пошла в лицо. Краска поднялась по горлу, ударила в щёки, он чувствовал её жар в ушах и во лбу, и Виктор смотрел, как приходит румянец, тем же взглядом, каким смотрел на всё: неспешный каталогизирующий интерес, ямочки ровные, рука с пивом ровная, ровное всё, кроме раба, сидящего голым на полу и краснеющего от понимания, что сейчас будет.
— Вижу, ты понял, — сказал Виктор. Голос тёплый, весёлый: он смотрел, как задача решается сама. — Уверен, ты понимаешь, чем оборачивается такая близость ко мне, Бирка. И то, что ты знаешь то, что знаешь. И то, что ты полезен именно так, как полезен. — Он склонил голову. — Итак. Приём.
— Сначала согреть ладонь, Сэр, — сказал он. Голос вышел густой, плоский — голос человека, читающего вслух бланк, который сам же и написал. Слова отдавали предательством, каждый слог — дверь, открывающаяся внутрь, впускающая Виктора в последнюю комнату, что Бирка держал запертой. — Начинать с основания. Обхватить пальцами корень и пульсировать. Не водить — пульсировать. Тепло передаётся быстрее движения. Ствол наливается снизу вверх. Секунд пятнадцать на вялый отклик, тридцать — на упорный.
Виктор слушал. Кивнул.
— Молодец, — сказал он. — Вообще-то ты меня этому и научил, прошлой весной. Когда держал того здорового славянина. Я смотрел на твои руки. Ты сперва согрел ладонь о бедро, потом взял. Помню, подумал: это не по стандарту. Это приём.
Виктор взял со стола пластиковый контейнер и поставил на пол между ними.
— А теперь встань и не дёргайся, производитель, — сказал он.
Рука Виктора — тёплая. Он сначала согрел ладонь о собственное бедро: тот самый жест, та самая техника, взятая у рыночного смотрителя и возвращённая на член самого смотрителя. Пальцы обхватили корень хваткой, знающей точки давления, потому что человек, прикладывающий давление, видел, как изобретатель это показывал.
Начался пульс. Не поглаживание — пульс. Ритмичное сжатие ладонью у основания ствола, и тепло уходило из кожи Виктора в разбухшую от химии плоть, и тело Бирки ответило раньше, чем разум успел собрать оборону.
Первое — мурашки. Они высыпали по бёдрам, вверх через живот, по рукам: волна поднявшейся кожи, непроизвольная, звериный ответ тела на касание после семи дней химического голода. Он чувствовал каждый вставший волосок. Чувствовал, как поднялась шерсть на предплечьях. Ощущение пришло так внезапно и так целиком, что прочлось не возбуждением, а тревогой. Тело кричало наконец, наконец на языке, которого словарь смотрителя не переводил.
Член наливался снизу вверх. Кровь приходила волнами, головка темнела от розового к красному и дальше — до того густого налитого цвета, что он тысячу раз заносил в бланки приёмки как «полное наполнение, готов к обмеру».
Член встал полностью за восемь секунд.
Из него вышел звук. Не слово. Стон — низкий, непроизвольный, вытянутый из корня груди хваткой у корня члена. Он услышал, как звук покидает рот, и стыд ударил в лицо новой волной жара: краска сгустилась, поползла по шее к ключицам, кожа пошла горячими пятнами. По лбу выступил пот. Ладони стали скользкими.
Рука Виктора шла в том профессиональном ритме, что придумал Бирка: пульс у основания, сжатие на середине ствола, большой палец по нижнему рубчику, где сидит уздечка. Бёдра Бирки подались вперёд в хватку, потому что семь дней накопления ждали ровно этого, и тело не торговалось о том, кто это даёт.
Бёдра дрожали. Он это видел: мелкая вибрация в квадрицепсе, тот самый тремор, что он отмечал у товара на площадке обмера — на пороге между сопротивлением и разрядкой. Он заносил это в бланки приёмки: «Предэякуляторный тремор. Непроизвольный. Указывает на близкий выброс». Тремор шёл в его собственных ногах, бланк писался сам собой в его собственной голове, и два факта — наблюдатель и наблюдаемый — столкнулись так, что зубы стиснулись, дыхание сбилось, а бёдра сильнее подались в хватку Виктора.
— Молодец, — сказал Виктор. Слово попало. Член отозвался: видимый рывок, головка набухла темнее, тяжёлая капля смазки набралась в прорези и поползла по стволу на костяшки Виктора. Тело отвечало на слово «молодец», как собака на звонок, и от узнавания, от павловской простоты этого, живот свело стыдом настолько полным, что он ощущался телесно — как вторая кожа, которую натягивают изнутри.
Он кончил в пластиковый контейнер. Оргазм ударил стеной. Не та выверенная, скрытая от чужих глаз разрядка, что он устраивал себе в бараке. Судорога по всему телу, начавшаяся в паху и разошедшаяся волнами наружу. Спина выгнулась. Рот открылся, и вышел звук: стон, надсадный, нефильтрованный, звук тела, опорожняющего себя от семи дней химического давления. Сперма ударила в пластик тремя густыми струями, и Виктор держал хватку сквозь весь оргазм — ровное давление у основания, максимальный объём, полный сбор. Ещё одна техника, которой научил Бирка. Ещё одна дверь, открытая изнутри.
Тело всё ещё трясло. Остаточные толчки шли по бёдрам, по животу, по рукам. Член медленно опадал в расслабленной хватке Виктора: ствол пульсировал, головка ещё горела, последние капли спермы сползали на пальцы Виктора. Кожа в поту. Мурашки не сошли. Лицо горело. Уже не краска — просто жар, ровный, не имеющий отношения к температуре и целиком связанный с тем звуком, что он издал, кончая; звук всё ещё стоял в комнате, всё ещё стоял у него в ушах — стон, в котором не было ни слова профессионального словаря.
— Здоровый, — сказал Виктор. — Объём хороший. Копил.
Он стоял на холодном бетоне, член опадал в расслабленной хватке Виктора, пластиковый контейнер стоял между его ступней, собственная техника ещё грела собственный ствол — и он впервые почувствовал, как трещина в профессиональном стекле становится расколом.
Приём ему был не нужен. Моя техника ему была не нужна. Сработала бы любая рука. Семь дней химического накопления сделали бы остальное. Он попросил описать приём, чтобы я знал, что сейчас будет. Чтобы, когда его рука обхватит мой член, я почувствовал не удовольствие. Я почувствовал процедуру. Мою процедуру. Мои слова, мой рисунок хватки, мой пятнадцатисекундный норматив, приложенный к моему стволу, и каждое ощущение — сквозь клинический язык, который я же и придумал, так что даже оргазм пришёл не разрядкой, а данными: образец собран, объём достаточный, отзывчивость в пределах ожидаемых параметров.
Он заставил меня самого провести себя через собственную обработку. Гениальность, то самое, отчего трескается стекло, — в том, что это сработало. Я не испытал удовольствия. Я испытал протокол дойки, составленный мной пять лет назад и исполненный на моём теле человеком, который сперва попросил меня его проговорить, чтобы я не смог притвориться, будто это что-то другое.
Я — в пределах ожидаемых параметров.
Награда
Садка пришла на следующий день.
Виктор объявил о ней с той небрежностью, которая, как Бирка начинал понимать, и была его фирменным оружием: катастрофы подавались как мелкие поправки в расписании.
— Ты кое-что доказал во дворе на той неделе, — сказал Виктор. Он снова стоял, опираясь на перила крыльца, с пивом в руке, и утренний свет золотил всё вокруг. — Ты двинулся там, где двести шестьдесят человек не смогли. Это сила. Настоящая сила. А сила, по-моему, должна быть вознаграждена.
Пауза после «вознаграждена» была намеренной. Бирка знал, что намеренной, потому что сам держал такую же паузу тем же способом в Бриджуотере: зазор между словом «награда» и её содержанием, в котором мозг раба выстраивает все возможные варианты и неизбежно оседает на худшем.
— Ты впитаешь силу одного из самых доверенных моих, — сказал Виктор. — Публично. Чтобы все видели.
Публичная садка. Коррекционная или продвигающая — по контексту. В продвигающей рамке покрытый раб подаётся как «принимающий» власть покрывающего: ритуальная передача статуса, применяется для ускоренного встраивания в иерархию только что поднятого товара. Я рекомендовал это трижды в Бриджуотере. В рекомендации я отметил: «Субъект может испытать непроизвольное возбуждение от стимуляции простаты. Это ожидаемо и подкрепляет продвигающую рамку».
Я это рекомендовал.
Его вывели во двор в полдень. Триста полевых рабов из южного и северного бараков, выстроенные рядами, стоят на солнце, химическая баланда делает их мышцы резными, а члены — тяжёлыми. Надсмотрщики по периметру. Старший производитель в центре, двадцать пять сантиметров уже поднимаются до половины, кольцо на его члене ловит свет.
Бирку вывели в центр. Полевой бык толкал его вперёд, ладонью между лопаток, пока он не встал там, где стояла распорная скамья. На том самом месте, где две недели назад кричал упрямый, а Бирка смотрел из шеренги, подшивал это как «коррекцию предпочтения» и чувствовал, как шевельнулся член у бедра.
— На четвереньки, — сказал Полевой бык.
Он встал на четвереньки. Земля под ладонями тёплая. Солнце легло на спину, пот уже собирался в желобе позвоночника, член висел тяжело между бёдер, и триста смотрящих мужчин видели всё: тяжёлый ствол, полные яйца, дырку, сжимающуюся вхолостую, потому что она знала, что будет, и пыталась — без толку — это предотвратить.
Старший производитель зашёл сзади. Тень он почувствовал раньше рук. Телесное давление, как жар, как то мгновение перед ударом, когда воздух становится тугим. Руки взяли его за бёдра. Он почувствовал, как член лёг в ложбинку — горячий, толстый, длиннее его собственного, — и Старший производитель пристроился без церемоний, потому что церемонии — для свободных, а это было обслуживание скота.
Первый толчок расколол его.
Анатомию он знал. Он сам заносил ректальную ёмкость, пороги сопротивления сфинктера, рекомендуемые протоколы смазки в руководство Бриджуотера. Раздел 7, «Коррекционная и продвигающая садка», страница три, абзац два: «Достаточное нанесение слюны на головку снижает сопротивление тканей примерно на сорок процентов. Надсмотрщику надлежит обеспечить достаточную подготовку заранее».
Раздел 7 не описывал, каково это.
А это было так, будто тебя раскрывает кулак, который не сжимается. Расходящееся давление, начавшееся у края и пошедшее внутрь, наполняющее его плотностью, что вытесняла всё остальное: мысль, язык, клинический комментарий, тянувший его шесть недель. Яйца подтянулись к телу. Рот открылся, и вышел звук — не крик, не стон и вообще ничего из того, что он узнавал по звуковым образцам из журналов наказаний.
Второй толчок нашёл простату.
Непроизвольное возбуждение в пределах девяноста секунд. Давление на простату производит наполнение независимо от желания. Ожидаемо.
Член дёрнулся. Налился. Встал.
Триста мужчин смотрели, как у него встаёт, пока ствол Старшего производителя сидит в его теле, и стояк — не от желания, не от химии и ни от одной из категорий раздела 7 руководства Бриджуотера. Он — от простаты, не различавшей любовника и наказание и отвечавшей на давление, как нерв на горячую проволоку: слепо, безоговорочно, без переговоров.
Он смотрел в землю. Член качался при каждом толчке, теперь налитый до конца, головка горела и текла, и смазка капала на землю тонкой ровной струйкой, а земля впитывала её, как дождь.
И пришло воспоминание.
Бугай из северного барака. Сто тринадцать килограммов — вожак, предложивший свою дырку в ту ночь, когда Бирка свалил бунтаря. Он лежал лицом вниз, пока трое добровольцев прижимали ему запястья и лодыжки. Он застонал, когда Бирка вошёл в него на всю длину. Он кончил, и его никто не тронул: оргазм, произведённый одним давлением на простату и ритуальной капитуляцией тела, отдавшего себя целиком. Бугай кончил без рук. Бугай показал всему бараку, что принять член доминанта — не наказание, а повышение. Что тело раскрылось, потому что само так решило, потому что сам акт приёма — своя, отдельная форма власти.
Вот как я выглядел. На четвереньках. Член стоит. Дырка открыта. Лицо в земле. Вот что я называл мерзостью. Вот на что я смотрел со своей койки, и живот у меня сводило, и член шевелился, и я говорил себе: химический отклик, ассоциативное возбуждение, профессиональная привычность.
Вот как это выглядит отсюда.
Он хотел кончить. Не от удовольствия. От иерархии. Он хотел кончить так, как кончил бугай: без рук, от одного давления на простату, — оргазм, который сказал бы: это не наказание, это передача, я принимаю силу Старшего производителя так же, как бугай принял мою, и триста смотрящих увидят сперму на земле и поймут, что садка меня подняла. Он хотел, чтобы барак увидел: он принял это, как король принимает корону, — тело раскрылось, потому что само так решило, а не потому, что его заставили.
Старший производитель кончил в него с хрипом и последним толчком, вдавившим лицо Бирки в землю, и член Бирки дёрнулся раз, другой, выпустил на землю тяжёлую струю смазки — и не кончил. Член отказался завершать. Простата кричала, ствол колотился, смазка собиралась лужицей в пыли, а оргазм сидел вот тут, у самого края, и не переваливался.
Он не справился.
Смотрели триста мужчин, смотрели надсмотрщики, и Виктор Кейн стоял на крыльце с пивом и смотрел, а Бирка лежал в пыли с опадающим членом Старшего производителя внутри, со своим стояком, не желающим опадать, и со своим оргазмом, не желающим приходить, — и триста мужчин увидели не короля, принимающего корону. Они увидели раба: у него встало от того, что его трахали, а кончить от этого он не смог.
Бугай кончил. Бугай кончил без рук, на глазах у всего барака, и барак прочёл это как власть. Я не смог. И то, что я хотел, то, что я лежал в пыли и мерил собственную садку по рабской иерархии, которую сам же выстроил три недели назад, значит нечто, чего я не хочу называть. Значит, иерархия для меня важна. Значит, барак важен. Значит, моё место среди полевых рабов стало тем, что я защищаю, тем, за что цепляюсь, — а цепляние за статус внутри системы, устроенной так, чтобы статус срывать, есть первый признак того, что система работает.
Этот признак придумал я. Я вписал его в руководство по приёмке: «Субъект демонстрирует вовлечённость в иерархию равных. Пометить для ускоренного подчинения».
Остаточное возбуждение. Наполнение после садки. Норма. Спадает в пределах стандартных параметров.
Не спало.
Пиво
Разговоры начались в тот же вечер.
Надсмотрщик отвёл его в кабинет Виктора в главном доме. Диван, стол, две запотевшие бутылки пива на деревянной столешнице. Виктор сидел на диване, подобрав под себя одну ногу, кроссовки сброшены. Бирка стоял на коленях на полу — голый, в ошейнике, — и комната пахла чистым бельём и жизнью, не имеющей отношения ни к баланде, ни к цепям.
— Ну что, производитель, — сказал Виктор. Ухмылка. Ямочки. Бутылка наклонилась к его собственному рту, небрежно: человек начинает разговор за выпивкой. — Дырка ещё саднит после сегодняшнего? Или Старший производитель оставил тебя голодным?
Слова ударили в живот раньше, чем выучка успела их подшить. Сегодняшнее. Двор, триста, член Старшего производителя, раскалывающий его, собственный член, встающий от одного давления на простату, смазка лужицей в пыли и оргазм, который не пришёл. Публичный провал. Весь день он считал цену по статусу: частичная потеря доминантного веса, садка прочитана как наказание, а не как повышение, иерархия перестроится в течение сорока восьми часов.
— Видел, что ты не смог кончить, — добавил Виктор. Та же ухмылка. То же пиво. Сказал с теплотой человека, отмечающего мелкий спортивный результат. — Для первого раза это многовато члена. Не бери в голову. — Он отхлебнул, дал паузе осесть. — Поле тебя всё ещё уважает. Такие, как ты, — те, кто знает, как барак работает на самом деле, кого животные слушают. Такого мужика на камни не тратят.
Оценка статуса. Он смотрел садку достаточно внимательно, чтобы отследить эякуляторный провал. Он сообщает мне, что полевая иерархия по-прежнему считает меня доминантом, — значит, он отследил моё место в теневой структуре, значит, он видит барак так, как я видел его раньше со стороны смотрителя. Сверху. А фраза «такого мужика на камни не тратят» двусмысленна. Может значить, что он намерен меня использовать. Может значить, что он взвешивает варианты. Оба прочтения требуют одного и того же ответа: никакого.
Бутылка стояла на полу между ними, мокрая от испарины, так близко, что он её слышал носом. Рот Бирки наполнился слюной. Рука не двинулась.
— Пивка хочешь? — сказал Виктор. Он наклонил свою бутылку к лицу Бирки — небрежно, будто угощение уже решено, а заслужить его надо для формальности. — Заслужи, мальчик.
— Расскажи мне про Бриджуотер, — сказал Виктор.
Извлечение исповеди. Вторая фаза манипулятивной последовательности: субъекта помещают в комфортную среду (чистое бельё, тёплая комната, небрежное касание — или, как здесь: пиво, взгляд в глаза, иллюзия разговора на равных) и предлагают рассказать о себе. Задача — снять психологическую броню через добровольное раскрытие. Я видел описание этой техники в трёх разных учебных руководствах.
Он рассказал Виктору про Бриджуотер.
Он не собирался. Он собирался выдать минимум: имя, даты, должность — то, что выдаёт пленный, и ничего сверх. Но Виктор задавал правильные вопросы в правильном порядке с правильными паузами, и пиво холодное, и комната тёплая, и одиночество оставило в нём пустоту, в которую слова ложились, как затирка в кладку, — и раньше, чем опустела первая бутылка, он уже преподавал.
Как ломать упирающегося актива. Тех, кто каждую ночь трахает в бараке, но захлопывается, как калитка на пружине, когда надсмотрщик приходит за его дыркой. Тех, чья личность целиком сидит в разнице между дать и принять. Через руки Бирки прошли десятки таких. Метод шёл против интуиции: давить сильнее не надо. Надо переставить рамку — садка подаётся как повышение. Публично, перед полем, и покрывает его высокостатусный производитель. Упирающемуся активу говорят, что он принимает силу, а не что его наказывают. Тело всё равно дралось: сфинктер сжимался, дыхание укорачивалось, паника выстреливала. Но менялся рассказ вокруг проникновения, а раз изменился рассказ — тело шло следом. Три-пять публичных садок при правильной подаче — и упирающийся актив переставал сжиматься. Не потому, что уходил страх, а потому, что история, которую он сам себе про этот страх рассказывал, переписывалась с насилия на возвышение.
Он слышал собственный голос, и дырка отзывалась. Тупое непроизвольное сжатие — боль от Старшего производителя всё ещё сидела в мышце, как отпечаток большого пальца. Три-пять публичных садок. Первая у него уже была. При правильной подаче. «Впитаешь силу одного из самых доверенных моих». Та самая техника, что он рекомендовал в Бриджуотере, приложенная к его собственному телу, — и он сидел на полу и описывал её тому, кто её и заказал.
— Три-пять, — повторил Виктор. Медленно кивнул, откладывая число со строительской точностью.
Потом Виктор откинулся на диване, скрестил щиколотки и задал вопрос с тем же лёгким любопытством, с каким спрашивал про упирающихся активов:
— А умные? Те, кто видит каждый шаг, кто понимает, что ты с ним делаешь, пока ты это делаешь. Какой самый быстрый способ заставить такого перестать драться?
Вопрос лёг с тяжестью, не имевшей отношения к его громкости.
Он описывает меня. Он спрашивает смотрителя, как сломать смотрителя, и смотритель сидит на полу и отвечает, потому что ответ — единственная его компетенция, ещё не переписанная на таскание камня.
— Распорядок, — сказал Бирка. Голос вышел плоский, как заученный. — С мозгом умного раба не воюют. Мозг делают ненужным. Ровное расписание, предсказуемое касание, мелкие поощрения через равные промежутки. Мозг составляет карту рисунка и начинает от него зависеть. Как только зависимость установлена, ум работает против него. Он видит ловушку, называет ловушку и всё равно в неё идёт, потому что иначе потеряет рисунок. Умные ломаются быстрее тупых, когда рисунок схватился. Тупые упираются дольше, потому что не видят, что будет, и страх у них остаётся общим. Умные видят в точности, что будет, и их парализует именно точность.
Он себя слышал. Слышал каждое слово.
Распорядок. Ровное расписание. Предсказуемое касание. Мелкие поощрения: пиво, разговор, слово «молодец», рука на затылке. Я описываю собственное кондиционирование человеку, который меня кондиционирует, и описание точное, и точность не помогает.
— Чёрт, — сказал Виктор. Ухмылка стала шире. — Ты и правда в этом сечёшь.
Бирка выпендривался. Он знал, что выпендривается. Профессиональный словарь, шесть недель шедший трещинами и отказывавший, вдруг снова стал полезен. Не бронёй — представлением, показом, тем, из-за чего Виктор подавался вперёд и говорил «глаз намётан», «я бы такого не увидел» и «ты и правда в этом сечёшь, а?».
Он платит за мою экспертизу пивом и словом «молодец», а это не слово. Это наркотик. Протоколы реакции на изоляцию писал я. Я в точности знаю, что в них написано.
Бутылка Виктора почти опустела. Бирка следил за ней всё это время: уровень опускался с каждым небрежным глотком, стекло наклонялось, горло Виктора работало. Во рту у него самого пересохло, комната пахла хмелем, пива он не пробовал с погрузочной площадки в Бриджуотере, язык лежал за зубами, толстый, и он говорил и говорил, потому что разговор был последней валютой, что у него осталась.
Виктор заметил его взгляд. Сделал последний глоток — медленно, втянув щёки, вытянув бутылку досуха. Потом наклонился с дивана. Рука нашла челюсть Бирки, кончики пальцев под подбородком подняли её — небрежно, неспешно, — и лицо Бирки было развёрнуто ко рту Виктора раньше, чем он понял, что происходит.
Губы Виктора разомкнулись. Пиво полилось из его рта в рот Бирки. Не поцелуй. Не совсем. Скорее кормление: жидкость шла через нижнюю губу Виктора, через зазор между ними и в открытый рот Бирки. Хмель, солод, слюна и жар чужого рта, и вкус неправильный — теплее, чем полагается пиву, мягче, смешанный с чем-то, что было не пивом, а Виктором, — и профессиональный словарь, комментировавший каждый шаг его слома с самого кузова пикапа, потянулся за нужной графой и не нашёл ничего.
Доставка утешения через телесный контакт. Передача жидкости создаёт механику зависимости: субъект получает питание напрямую из тела фигуры власти.
Анализ запнулся. Не остановился. Остановит его поцелуй — позже, в комнате, которую он пока не видел. Но запнулся, как машина на проскочившей передаче: вход, не предусмотренный конструкцией. Пальцы Виктора ровно держали челюсть. Пиво грело рот. И на полсекунды профессиональный комментарий потерял место в руководстве, и осталось только тепло, близость, вкус человека, пахнущего одеколоном, свободой и холодными бутылками на погрузочной площадке в закатный час.
Виктор отстранился. Вытер рот тыльной стороной ладони. Ухмыльнулся.
Он всё это знал. Он видел технику. Он мог назвать каждый шаг.
Виктор открыл вторую бутылку и продолжил спрашивать. Бирка продолжил отвечать.
Цифра
Это случилось в конце третьего пивного вечера.
Виктор расспрашивал про рыночные цены: затраты на закупку, маржа перепродажи, наценка на обученный товар против полевого сырья. Профессиональные вопросы. Безопасные вопросы. Бирка отвечал бегло, потому что числа отвлечённые, потому что назначать цену другим мужчинам было его работой пять лет, и словарь всё ещё шёл чисто и холодно.
Потом Виктор склонил голову — ухмылка та же, ямочки ровные — и задал вопрос так, будто он только что пришёл ему в голову:
— Так сколько ты стоишь, Бирка? Примерно. Если бы я завтра выставлял тебя. Какая категория?
В кабинете стало тихо. Пивной запах висел в воздухе. Позвоночник Бирки выпрямился — непроизвольная коррекция, позвонки встали столбиком, плечи развернулись, челюсть закаменела в той позиции, какую он держал за столом обмера в Бриджуотере, когда начальник просил оценку. Тело поняло, что это за вопрос, раньше, чем мозг дообработал его. Смотритель перехватил управление, потому что смотритель не мог не ответить. Профессиональная компетентность — последняя комната, куда ещё не вломились, а вопрос — рыночный, а у рыночных вопросов есть рыночные ответы.
— Категория Д, — сказал он. — Может, Е. Двадцать девять — стар для удовольствия, лёгок для племенной службы. Мышцы полевого класса, член средний, специальной аттестации нет. Дырка использованная, но не разработанная. Никакой добавленной ценности для покупателя, которому нужен обслуживающий товар. — Он слышал свои слова и продолжал, потому что остановиться значило бы, что слова что-то значат. — Одиннадцать тысяч драхм. Может, десять, если покупатель заложит возрастную кривую. Шахта, карьер, лесоповал. Среды с расходным трудом. Смертность зависит от объекта. Шахта — сорок процентов за три года. Лесоповал — тридцать процентов от одного только обморожения.
Он замолчал. Тишина в кабинете стала полной.
Он только что выписал себе передаточный бланк. Списание по категории Е: низший разряд, те самые бланки, что он штемпелевал в Бриджуотере, пока кофе на столе остывал, — медицинские отказы, снимавшие с покупателя ответственность за смерть от упадка сил, дыхательной недостаточности или обвала. Он знал, что цифра верна, потому что назначил цену девятистам мужчинам, потому что методика надёжна, а его собственное тело, стоящее голым на коленях посреди кабинета, пахнущего чистым бельём, попадало в параметры, установленные им же.
Виктор ничего не сказал. Допил пиво, встал и вышел. Кроссовки шли по коридору беззвучно. Он не оглянулся.
Прошло три дня. Ни пива. Ни кабинета. Ни разговора. Распорядок сомкнулся над ним, как вода: баланда, цепь, отработка поз. Колени, встать, Колени, предъявить, держать. Одну и ту же последовательность домашней выправки гоняли, пока тело не стало исполнять её без команды. Отработка поведения, скучная так же, как скучно дыхание: те же коррекции за те же нарушения на том же полу той же комнаты, день за днём. И цифра. Одиннадцать тысяч. Она крутилась в голове с той же настырностью, что и стояк, прижатый к животу: величина, которую он не мог поправить, потому что методика — его собственная, а методика — точная, а точность — последнее, что у него оставалось, — и это последнее его убивало.
Одиннадцать тысяч драхм. Столько я стою. Столько я сам за себя дал бы. Я назначил себе цену, и цена шахтная, и та профессиональная точность, которой я так горжусь, и построила клетку, и я вижу клетку, и клетку построил я, и я внутри.
Виктор вернулся на четвёртый день. Кабинет. Диван. Та же лёгкая посадка.
— Всё думаю про ту цифру, — сказал Виктор. — Десять, одиннадцать. Для меня это приличные деньги. У меня расходы.
Лоб Бирки ударился о ковёр раньше, чем мозг разрешил движение.
Он лежал. Лицо вжато в пол, ладони плашмя по обе стороны черепа. Слова ушли в ковёр чужим, неузнанным голосом: голосом, с которого содрали профессиональную дистанцию, содрали клинический комментарий, содрали каждый слой словаря смотрителя, укрывавший его с самого кузова пикапа.
— Пожалуйста, Хозяин. Не продавай меня, Хозяин.
Виктор посмотрел на него сверху. Ухмылка не изменилась. Пиво не сдвинулось. Ямочки стояли ровно там же, где всегда, будто лицо, которому они принадлежали, было выверено так, чтобы выдать именно это выражение в именно этот миг при именно этом свете.
— Продать? — сказал Виктор. — Я ни слова не говорил про продажу. Я спросил, сколько ты стоишь. Цифру назвал ты.
Ловушка закрылась, и ловушка была в том, что Виктор прав: слова «продать» он не говорил. Он задал рыночный вопрос, и смотритель внутри раба ответил на него с той же беглостью, с какой отвечал про упирающихся активов, про умных рабов и про любую другую технику из профессионального набора, — и ответ выстроил клетку из собственных данных Бирки и запер его внутри. Виктор не угрожал. Бирка пригрозил себе сам.
Я назначил себе цену. Я оценил собственный товар, отнёс его к разряду, отштемпелевал бланк, и в бланке стоит категория Е, и бланк точен, потому что методику писал я, и методика работает.
Она работает. Она работает всегда.
Он стоял на коленях на ковре, Виктор сидел над ним на диване, в кабинете было тепло, член стоял, а колени были в той самой позиции — Колени, ноги врозь, ладони на бёдрах, голова склонена, — в которую он когда-то поставил девятьсот мужчин, одного за другим, в приёмном цехе Бриджуотера.
Голос Виктора пришёл сверху — небрежный, тёплый, ямочки слышались в гласных:
— То есть ты мне говоришь: ты ко мне привязался и хочешь, чтобы я тебя натаскал. Так, мальчик?
Бирка не ответил. И не нужно было. За него уже ответил лоб на ковре. Уже ответило «пожалуйста». Уже ответили одиннадцать тысяч драхм.
Виктор не шутил. Не вопрос. Контракт. И Бирка знал — с холодной точностью человека, составившего тысячу сто одинаковых контрактов в приёмном цехе Бриджуотера, — что контракт уже подписан.
Он не встал, пока Виктор не велел.
Раскол
В ту ночь, в комнате, один, — цепь звякала о стальную скобу, когда он ворочался на койке, — он лежал в темноте и пытался прогнать день через профессиональный фильтр.
Губы покалывало. Призрак рта Виктора, мокрого от пива, сидел в нервных окончаниях и отказывался становиться данными. Он попробовал прогнать его через фильтр: доставка утешения через телесный контакт, механика зависимости, питание из тела фигуры власти. Язык прошёл по нёбу и нашёл послевкусие — хмель, слюна и что-то, что не было пивом, — и анализ сошёл, как вода с камня.
Следом пришла цифра: одиннадцать тысяч. Жёлтые копирки, медицинские отказы, подпись начальника, пока кофе остывал. Цифра — рутина. Клиническая. Теперь она была им, и построила её его собственная точность, и методика надёжна, и методика — клетка.
Дырка отдавалась болью. Одна есть. Всего три-пять. По графику. По его собственному графику.
Член вдавился в матрас. Бёдра перекатились. Трение нашло рубчик в ткани, и начался медленный размеренный ход бёдер — ровный химический подъём к разрядке, которую сознание не санкционировало.
Губы снова покалывало. Пиво изо рта в рот. Пальцы Виктора на челюсти. Полсекунды, когда анализ запнулся и в голове не осталось ничего, кроме тепла.
Он дал этому продолжаться. Не потому, что выбрал. Потому, что в словаре смотрителя иссякли слова для «стоп», которые тело ещё узнавало.
Последняя мысль перед сном не была профессиональной. Не была клинической. Не была языком приёмных бланков, руководств по обработке или бриджуотерского стандарта поведенческой записи.
Последняя мысль была такая: Рот у него — тёплый. Пиво — тёплое. И на полсекунды я не смог назвать то, что со мной делают, а за пять лет работы с рабами я ни разу не видел, чтобы раб замолчал, потому что молчат те, кто перестал драться, и я замолчал, и я знаю, что это значит, и знание того, что это значит, не помогает. Никогда не помогало. И не поможет.
Я знаю, что будет. Я могу это назвать.
Это ничего не меняет.
